Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






От римского отца к сыну, к французской революции



 

А как вы — сыны, то Бог послал в сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: «Авва, Отче!» Посему ты уже не раб, но сын.

Павел, Послание к Галатам, 4, 6-7

 

Отец — это тот, кто сексуально овладевает матерью (и детьми как собственностью). Факт порождения отцом на самом деле не имеет никакого психологического значения для ребенка.

Фрейд — Юнгу (14.05.1912)

 

Рим в века своего наибольшего подъема, которые готовили будущее Европы, впитал в себя греческую культуру настолько, насколько это было возможно. Так, римский отец — это также продолжение греческого. Мифический горизонт римлян — греческий. «Энеида» это подтвердила. Рим пишет продолжение мифов эллинистического происхождения, как христианство добавляет Новый Завет к священной книге иудаизма. Рим продолжает греческие традиции в более обширном и сложном обществе, где присутствовал систематический юридический порядок, которого никогда не видывала античность и который в некоторых аспектах вновь возник только в недавние времена.

Обобщения о римском мире делать рискованно, потому что он продолжался тысячи лет и простирался на три континента. Однако можно сказать, что римский отец — прочная колонна как общественного, так и частного порядка, в отличие от греческого, который в основном отсутствовал в семье. Отец в Риме владеет жизнью и смертью своих детей не только в плане их независимости, но всего их существования: только со смертью отца исчезает эта чрезвычайная власть. Римский мир представляет апогей власти отцов над детьми, хоть и не обязательно над женщиной.

Сила и сложность Рима отражаются и на отеческой фигуре. Быть отцом — это факт, четко определенный общественно и юридически. Отцами становятся не биологическим путем, а посредством формального акта. Отцовство в самом деле заключается не в том, чтобы зачать ребенка с женщиной, а в изъявлении желания быть отцом: отец поднимает сына на руки публично (если это дочь, то отец просто приказывал, чтобы ее кормили), показывая, что принимает за него ответственность. В отличие от греческого отца, он будет учить сына. В этом смысле в Риме «настоящее» отцовство — это усыновление, в то время как собственно физическое отцовство не играет никакой роли.

Этот отец, который поднимает сына к небесам, продолжает жест, найденный Гектором. Он имеет намного большее значение, чем просто юридический, и не только для античных времен. Он выходит за грани времен и институтов.



Только перед лицом путаницы обычаев, умножения числа разводов и непризнанных детей, начиная со II века по Р. X., Рим ввел закон об обязанности

кормить своих детей. Новость эта, впрочем, не касается отцовства, только минимума общественной ответственности. Она двусторонняя и связывает права с обязанностями. Соответственно, и дети становятся обязаны кормить родителей; постепенно, расширяя круг обязанностей и гарантий, этот долг начинает распространяться на все более обширное количество родственников.

Так рядом с фигурой pater появляется фигура nutritor, хотя функции последнего оставались скорее техническими. В то время, как отцу соответствует самый авторитетный из архетипов коллективного воображения, новая фигура абстрактна, психологически не очень важна: властям часто приходится насаждать обязанности, с нею связанные. Родитель, которого связывает с ребенком только обязанность кормить его, — это, таким образом, не нечто недавнее: в Риме, как и сегодня, это частично искупало слабость семьи. Мужчина больше не может вообще не интересоваться своим ребенком. Никто, однако, не заставляет его объявлять себя pater. А отцовство, в отличие от родительства, оставалось важнейшей функций. Чтобы быть отцом, недостаточно быть родителем, признавать естественное событие. Надо совершить акт, активно проявить желание стать отцом этого ребенка: как у нас усыновление — это волевой акт.

Согласно римскому закону, то, что дает начало каждому отдельному отцовству, соответствует именно тому, что в нашей реконструкции было началом человеческого отцовства в предыстории: акт воли, простой, но не физический, а показывающий намерение мужчины не только зачать ребенка, но и установить с ним стабильную связь. Для нас важно, что этот закон римского права был не абстрактным и произвольным, а повторял рождение доисторической семьи. Распространенностью и длительностью этого закона мы обязаны не только политической и военной власти Рима, но прежде всего этой способности воспроизвести древнейшие мотивы, которые привели нас от животной жизни к моногамной семье.



Мы наблюдаем, что в Риме прогрессивное создание обязанностей отца сопровождалось мощнейшим распространением его прав2 и предполагало безграничную привязанность: вплоть до сознания единой, высочайшей фигуры отца, прочной, как никогда в истории. Нам объяснил это Катулл, самый великий лирик римской эпохи. Для того, чтобы описать возлюбленной силу своей страсти к ней, он говорит, что «любит ее не как любят возлюбленных, но как отец любит каждого из детей». Но эта отеческая любовь оставалась делом свободного выбора. С нашей точки зрения, в этом есть нечто абсурдное. В самом деле, кровная связь между отцом и ребенком считалась самой прочной из всех человеческих связей, единственной неоспоримой, так как могло оспаривать его это право? Но с точки зрения римлян, кровная связь была лишь следствием неоспоримой власти отца.

Если принять во внимание, что юридическая римская система распространилась на современность и проникла в нее, как никакая другая среди античных, мы можем подумать, что эта возможность выбора на протяжении тысячелетий осталась связанной с качеством отца в нашем коллективном бессознательном. И у этого были свои последствия.

Suscipere; поднимать. Этот глагол был таким важным, потому что жест поднятия ребенка на руки на мгновение означал его общественное и моральное возвышение на всю жизнь. Это был выбор отца: дар общественной и моральной жизни сыну, очень отличный от первого дара, физической жизни, который ему сделала мать. Первый дар получали все дети. Второй — не все. В основе этого лежала интуиция.

За рамками отцовства оставался любой ребенок, которого отец, по своему вольному выбору, не хотел принимать. Исключение ни в чем не повинного существа неприемлемо для нашего общества, которое признает за всяким право на рождение, но оно соответствовало логике, в которой многие ни в чем невиноватые люди рождались рабами. Рождение не давало прав: их передавал тот, у кого они уже были. Отцовство было правом отца, а не правом сына. Когда эта цена, приемлемая для античного общества, была уплачена, отношения между отцом и «поднятым» сыном приобретали характер обряда посвящения: психологическое качество, которое в последующие века в отцовстве было потеряно. В этом отношении современный образец отцовства, хотя и удалил несправедливые привилегии, стал уже. Культурная роль родителей становится относительной. Для определения точки отсчета мы возвращаемся к физиологии, как если бы были животными. Отец — тот, кто участвует в начале жизни ребенка, с зачатием. Он - фигура с ограниченными правами, поскольку потом задача передается матери. Для культуры же, как в жизни отдельного ребенка, так и в истории формирования человеческой семьи, отец вступает после матери, и только с этого более позднего момента две роли дополняют друг друга.

Мы знаем, что люди отличаются от животных потому, что после физического рождения, в каждом обществе они приобретают психологическую идентичность посредством религиозных или светских обрядов инициации. Природа готовит для женщины ряд этапов, когда инициация переживается телесно: после зачатия, беременности, родов, вскармливания посредством естественных переживаний происходит превращение женщины в мать. Мужчина же должен изобретать большое количество обрядов, не предусмотренных природой, чтобы подняться по ступеням роста своей жизни, которая с точки зрения природы не предлагала таких возможностей.

Чтобы стать отцом в Риме юридический акт сопровождался торжественным обрядом: когда ребенка посвящали в состояние сына или дочери, не гарантированное ему от рождения, мужчина также проходил инициацию на роль отца, что являлось вершиной его частной жизни, и было также осью общества. За тысячи лет до того, как об этом писала Маргарет Мид, люди уже знали, что отцовству учатся индивидуально и культурно.

Века спустя, в намерении защитить детей и законную семью, сначала Юстиниан, а потом каноническое право вмешались, чтобы предотвратить рождение детей вне брака и сделали автоматическим тот факт, что у детей, рожденных в браке, был отец - муж матери. Так были достигнуты большие гарантии для семьи, как экономические, так и предотвращающие сексуальные излишества. Но в них затерялся обряд, который помогал расти мужчинам и был via regia их отцовства.

Церковь подтверждала торжественность брака matrimonio — слово, которое указывает на права матери в римском законодательстве), закрепляла духовное рождение крещением и так далее; превращение же в отца было убрано из обряда (слово, соответствующее правам отца, patrimonio, касается теперь только управления экономическими ресурсами). Церковная власть объявила, что мужчина автоматически становится отцом всех детей, рожденных в браке, и отодвинула на задний план детей, рожденных вне брака, и усыновление. Даже сегодня «день отца» отмечается в день святого Иосифа. Он — отец, не потому что родил, а потому что «получил» ребенка в браке. В то же время, отмечая день святого Иосифа, мы косвенным образом празднуем «день приемного отца».

Взгляд отца и сына друг на друга, уже очень важный в Греции, с обрядом становился уникальным событием, необратимым моментом определения ролей: ты, сын, уникален для меня; я, отец, избрал тебя. «Поднятие» сына на руки — это также выбор. После этого выбора ребенок остается «уникальным», даже если потом у отца будут другие дети. И, в свою очередь, отец делает уникальным самого себя.

Осознанность этого жеста утеряна, но даже в нынешние времена, на самых разных коллективных изображениях, всегда именно отец, а не мать, поднимает сына к небу на руках, как мы сможем убедиться, говоря про современность.

Что сделало уникальным еврейский народ, как не то, что их выбрал и возвысил Бог Отец? И почему покорение Израиля Римом оказалось таким неуспешным? Почему римляне не смогли ассимилировать евреев, как другие покоренные народы? Наверное, разница была в том, что римляне утверждали божественные права императора, духовного отца всех, в то время как евреи были избраны Отцом, а этот выбор, делающийся раз и навсегда, исключал другие возможности?

В Палестине, в то время маленькой области на периферии империи, Иисус из Назарета начал сотрясать монолит, который представляла собой власть отца.

Да, он поддерживал послушание императору и веру в единого Бога. Но первое сводилось к соблюдению общественного порядка: он предвосхитил светское государство, глава которого — просто функционер самого высокого ранга. Что же касается отношений с Богом, то Иисус общался с ним напрямую, без посредничества раввинов.

Этот новый учитель говорил об отце, потому что общался не с его представителями во плоти, а обращался прямо к небесам и к глубинам нашего сердца (с нашей точки зрения, или, точнее говоря, в нашей метафоре мира). В любом случае, он совершал революционные действия по отношению к земному

отцу: он начал рассматривать его как психологическую проблему. К тому же его земной отец, Иосиф, не был для него достаточным авторитетом.

Без объявления об войны патриархату, настаивая, напротив, на добродетели традиционного послушания, Иисус стал Христом и, следовательно, основал неудержимую религию, которая подрывала патриархат так, как далекий Рим не мог бы и вообразить. Находящийся рядом народ Израиля, однако, почувствовал это, и по этим причинам отказывался от новой проповеди.

Христианские понятия милосердия и любви к ближнему предвосхищали современное равенство и косвенным образом сопровождающие его в истории анти-патриархальные настроения. Тот же самый идеал неиерархического братства, против которого выступали отцы Израиля, вдохновит в XVIII веке революции, европейские и американскую. Этот же дух заставит бунтовать в XX веке университеты Калифорнии и Парижа. Постоянство уникального Бога заменялось динамизмом поколений. Христос был Богом и сыном Бога в одно и то же время. Это означает, что отец больше не был эксклюзивным образом Бога на земле, и Бог не был отцом на небесах. Две реальности, земная и небесная, воплощали новое радикальное равенство, поставив сына — как окончательную ценность, не зависящую от повседневности, — на один уровень с отцом. Христос, который в свою очередь не стал родителем, остановил колесо поколений, движущееся от отца к сыну.

У этого переворота появилось новое священное писание. Перевернув с ног на голову Ветхий Завет, завет отца, Евангелия были написаны партией сына. Соблазн нового учения (который, по словам Павла, вторгся в древний мир с новой верой) касался не только ее общего облика, но и конкретных заявлений. В священном тексте не было ничего радикально нового, что побудило бы обвинить детей в том, что они забыли небесного отца. Радикально новым был сын, который, в момент отчаяния, упрекнул отца в том, что тот его оставил.

На словах Христос-учитель безусловно поддерживает Отца. Но присутствие сына Христа уводит отца со сцены.

Эта антиномия продолжается в римской церкви. С одной стороны, это церковь проотеческая до такой степени, что ее священников называют «отцами», а ее главу «папой»: слово, которое в свою очередь этимологически происходит от padre. С другой стороны, речь идет об отцах, которые не имеют права иметь детей, в то время как церковь в целом прославляется как «мать» всех. В культе продолжает прославляться мать Христа, Мария: однажды будет провозглашено, что она была вознесена на небеса.

В первые века христианство терзали ереси. Самой выстраданной была ересь Ария, который утверждал, что Иисус не равен, а подчинен Отцу. С нашей точки зрения, он использовал сопротивление коллективного бессознательного, не желающего ставить образ сына на один уровень с отцом. Император Константин не только распахнул двери христианству, сделав его религией всех своих подданных в Риме; он также помог Сыну в этой проблеме на Никейском соборе, где Арий потерпел поражение. Богословские диспуты не завершились. Но равенство отца и сына было скреплено: хоть на протяжении веков оно будет работать, скрытое в подземельях истории и лабораториях богословов.

В Средние века авторитет церкви достигает своего апогея. Ее моральный кодекс, ее юридические законы и ее общественная система распространяются по всей Европе. Сексуальность и деторождение были помещены, по большей части, в лоно семьи. Этот мир - отеческий, в непривычном и неточном для нас смысле. Его положение вертикальное, восходящее: он обращается к Богу, и при первой же возможности, удаляется в горы. Горизонтальная мобильность очень сокращена, повседневная жизнь протекает в ограниченных пространствах и в материальной нужде, на которую никто не обращает внимания. Здесь преданно смотрят на иерархии, — аристократ, вассал, король, император, — и мало внимания обращают на отца семейства. Бедные живут большими семьями, почти стадами. Аристократы в свою очередь определяются по признакам современной семьи: кровь, род, происхождение.

Между концом Средневековья и началом Возрождения, через фигуру Марии, римская церковь придает силы Матери. Она держит на руках божественного младенца. В изобразительном искусстве представляют этот образ больше, чем какой бы то ни было. Образ человека — это образ ребенка, которого в свою очередь держит на руках мать.

Возрождение и Реформация — это поворотный момент в истории отца.

Любопытство разума, подвижность, урбанизация, новые виды экономической деятельности, рождение буржуазии создают предпосылки для семьи современного типа, не очень большой и наделенной определенной степенью интимности. Во главе этой сравнительно новой группы с уверенностью стоит отец, хотя его роль трудно определить. Для некоторых исследователей такая семья представляется новшеством и подтверждением возрастающего статуса отца5. Для других это существовавшая и раньше, но прежде абстрактная модель семьи, и главой ее может быть только отец, потому что к тому были все предпосылки. Но идея отца продолжает медленно приходить в упадок6. Важно помнить, что разные исследователи по-разному формулировали предмет своих исследований. С точки зрения социологии, патриархальная семья укрепляется до XIX и даже XX века7; авторитет отца в ней остается прочным вплоть до Французской революции; с психологической точки зрения, образ отца, небесной звезды, которая ведет эти земные институты, достигает наивысшей точки в античности, и с тех пор лишь теряет позиции. Такова наша точка зрения, изложенная на этих страницах.

Как человек подражает Богу (imitatio Christi), так сын подражает отцу. Отец епископ семьи. Но, в отличие от римского, paterfamilias Западной Европы Средневековья, Возрождения и Реформации остается до самой смерти сыном по отношению к Богу Отцу. Мало-помалу он уступает свое место как новым фигурам в семье, так и безграничной фигуре Бога. Незаметно пьедестал учителя занимают монашеские ордена (в основном бенедиктинцы), потом университеты. Постепенно реализуется программа сына, который говорит об отсутствии отеческой власти и ее перемещении на небеса: «И отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах»9.

Институт семьи и средний класс находились в авангарде общественной жизни того периода и в сочетании с Реформацией составляли мощную силу, стремящуюся в сторону современного мира. Протестантизм ведет к активной, полной воли и здравой жизни, следовательно, к атмосфере мужской и отеческой. Его служителям было и буквально разрешено быть отцами, что можно противопоставить весьма символичной стерильности католического клира. В обычной семье отец исполнял сильные функции частного отправителя культа, что всегда присутствовало в иудаизме, но отсутствует в католических ритуалах.

Говорят, что северный мир, в котором созрела и закрепилась Реформация, никогда не был перенасыщен образами, как средиземноморский, что им не удалось в него проникнуть. Однако мы хотим найти образ, символизирующий то, что мы обсуждаем.

В то время как итальянское Возрождение производило бесконечные образы, на которых Мария поддерживает мертвого Христа (например, знаменитую скульптуру Микеданджело), в Германии возникла отеческая Pieta (скульптура Тиллмана Рименшнайдера, около 1515, сегодня выставлена в Художественном музее Прусской культуры в Берлине, рис. 2). Здесь Отец обнимает мертвого Сына, повторяя классический жест средиземноморских Мадонн. Есть предположение, что эта скульптура была частью Троицы и что изображение Святого Духа до нас не дошло. Даже если это и так, это ничего не меняет в том, каковы представленные здесь отношения отца и сына. Речь идет о диаде* которая совершенна сама по себе. Даже если бы это была триада, действие в любом случае происходит между Отцом и Христом. Почему все сосредоточено на безграничном плаче отца по сыну, который мертв и не может ничем ответить? За миллионы километров друг от друга и, не зная друг друга, в одну историческую эпоху скульпторы воспевали, с впечатляющей симметрией, две дополняющих друг друга привязанности: отеческую и материнскую любовь. Когда Рименшнайдер высекал свою группу из дерева, Лютер еще не вывесил свои тезисы на двери собора в Виттенберге. Но именно этот момент нас касается. Движение к отцу, которое сопровождало Реформацию, не было ни абстрактной идеей, ни личным изобретением Лютера: оно явно соответствовало чувствам и образам, распространенным в коллективном бессознательном северной Европы. Это психологическое предрасположение, отсутствующее на юге, облегчило закрепление протестантской проповеди.

В целом на своем историческом пути реформатские церкви склонились в сторону отцовского образа. Даже некоторые движения в противоположном направлении — например, допуск женщин к посвящению в сан — были эволюцией скорее в области права, чем символов: эволюцией, являющейся частью менталитета отца, которому всегда принадлежит отправление закона. Сделаем, таким образом, парадоксальное замечание. Если в протестантских странах секуляризация общества стала быстрой и радикальной, отчасти это произошло потому, что, опираясь на авторитет отца, реформатское общество впитало и его медленный, продолжающийся тысячелетиями упадок. Среди коллективных западных символов последних веков отец бы л обречен на глубокое падение в контрасте со стабильностью матери: мы могли это предвидеть, зная, что его образ недавний, искусственный, связанный с культурой. Кроме того, сам отец, как приводящий в действие коллективное сознание, стабильности символов предпочитает «прогресс» разума. Протестантские церкви последовали за упадком образа, на который, в отличие от Католической церкви, почти исключительно полагались.

Европа, И еще больше протестантская Америка, с их активной и либеральной ориентацией, в согласии с мужской этикой, предпочли модернизацию и разделение государства и церкви. Это сделало публичную жизнь более светской и подорвало метафизические основы именно того отеческого авторитета, с которого начались перемены.

Трентский собор известен всем как еще один ключевой поворот в истории католицизма. Борозда между Реформацией и Трентским собором разделила не только догмы и религиозные нормы. История разделилась надвое: Европа разделилась завесой из ладана, такой густой, что граница сохраняется пять веков спустя, то есть временной период, в десять раз больше того, который понадобился для появления и исчезновения Железного занавеса.

Римская церковь подчеркнула свое внимание к обрядам и символам, противопоставив себя рациональности и внутренней свободе протестантизма. Но даже в триумфе символов и святых весьма подчиненной осталась роль святого Иосифа как приемного отца Христа: в Италии мне удалось найти только одно его важное изображение (рис. 3).

Культ же Марии по количеству изображений превышал культ Бога: было подсчитано, что в разных местностях Италии ей было посвящено девяносто процентов церквей, в то время как Христос и другие святые все вместе удовлетворились десятью. В качественном отношении это поклонение было продолжением культа богинь греко-римского политеизма (Деметра-Церера, а в основном Великая Богиня средиземноморской предыстории): в любом случае, речь шла о женской фигуре, которая имела ценность как мать, а не как супруга; архетипический образ, который утратил официальные формы, не был забыт. Римские земли, которые сделали его своим святым покровителем, больше не считали Энея абсолютным символом: они вновь открыли Креусу, «отставшую», и упорствующий культ Кибелы. В целом Римская империя, крепость отеческого образа, отдалилась от Рима, и через тысячу лет возродилась как Священная Римская империя Германской нации на земле Лютера.

Непрерывно связанная с Реформацией, английская революция прозвучала в Европе, как сигнал тревоги. Она приветствовала богословские диспуты. Она подвергла обсуждению традиционные иерархии. Она пробудила аппетиты и подтвердила права братства сыновей. Она заставила общество выйти из неподвижного состояния и начала открывать конкуренцию: современное соответствие вечной зоологической борьбы между мужчинами. Наконец, она убила своего короля.

Власть суверена в обществе подобна власти отца в семье, и Абсолют стал относительным. Но в этом процессе над внезапной переменой преобладали постепенные шаги, в соответствии с темпераментом Локка, главного мозга операции.

На континент эти беспорядки не распространились. Но они отразились на отношениях между Великобританией и ее американскими колониями. Последние быстро претворили в жизнь прямоту протестантского патриархата, основанную на семье и на власти, близкой к народу, в то время как авторитет слишком далекого короля они ставили под сомнение.

В начале современной эпохи французское общество приготовило радикальное обновление с универсальными притязаниями. В XVIII веке, в Париже, женщины высокого экономического и культурного положения начали делать светским материнство. Дети проводили годы с кормилицами в деревне, в то время как матери освободились от одностороннего мифа Марии и начали принимать участие в интеллектуальной жизни10.

Потом Просвещение, исходившее от элиты, проникло в общество. Для идеи отца это было еще одной потерей. Его образование и его трудности в отношениях с сыном стали предметом обсуждения на публичных дебатах". В литературе с Дидро, Руссо, Рестиф де ла Бретонном, с живописи с Грезом появилась тема отеческого проклятия, обращенного к сыну. Подавляемая в течение тысячелетий односторонним, слишком позитивным образом, возникла демоническая фигура деструктивного отца. С проклятием пришел переворот, буквальная революция образов: погружение ребенка в ад, а не его поднятие. Коллективный символ предсказал глубокий кризис.

Новое мышление поставило под сомнение авторитет, публичный или частный, который до сих пор не вызывал споров. Под сомнением оказались непреложные истины, определенные моментом рождения или посредством божественной благодати.

Изменение отношений с отцом в эпоху Просвещения происходило на двух уровнях, которые влияли друг на друга. С одной стороны, изменились политические нормы, которые касались отца и семейства, с другой, политическое обновление находилось под влиянием личных чувств: ведь у каждого власть, и прежде всего, король, ассоциируются с образом отца. Эта частная психологическая сторона не поддается статистике, но объединяет революции, в остальном отличающиеся друг от друга. Помимо французской, она была важным фактором и в произошедшей почти одновременно американской революции. Политические теории времени важно видеть через призму частных биографий их активистов.

Для двух основных учителей, которые ввели Францию в революцию, отношения с отцом были очень важны.

Жан-Мари Аруэ Вольтер всеми своими силами боролся со своим отцом, стараясь не иметь с ним ничего общего.

Даже здесь, в поведении отдельной символической личности, спрятан коллективный образ. Всегда преимуществом отца было публичное признание сына: другая возможность, отсутствие признания, также была правом отца. Вольтер искал реальную альтернативу: если признание и непризнание — это выбор, он должен быть и у сына. В таком состоянии духа он взбунтовался против отца. Для лучшего понимания психологического и исторического бунта детей вспомним, что почти за два века до Фрейда (1714), Вольтер выставил на сцену драму Эдипа как свое первое произведение. Его Эдип был проклятым, но героическим и по сути невиновным. Это было его первое творение, и оно обеспечило ему чрезвычайный успех.

Биография Жан-Жака Руссо была совсем другой, хотя тоже вращалась вокруг отца.

Его мать умерла в родах. Отец, часовщик, любил своего сына и привил ему любовь к чтению. Может быть, эти два факта были настолько великими, что Жан-Жак не сумел объединить их внутри себя. Он выбрал книги и отверг любовь к детям. Их у него было пять и, одного за другим, с ужасающей размеренностью, он отдал каждого ребенка на воспитание чудовищным институтам для подкидышей того времени. Руссо был одержим идеей реформы системы образования, и это может парадоксально объяснить его неспособность заниматься своими детьми. Может быть, его отеческие качества были настолько целиком отданы этой задаче, что ничего не оставалось для детей из плоти и крови. Может быть, в детстве его отец был таким хорошим, что он чувствовал себя неспособным быть таким же в свою очередь: а занятия образованием были наилучшим и наиболее естественным способом использовать свой интеллект.

Вольтер сражался с внешним отцом и прогнал его. Руссо сражался с отцом внутри себя. На фоне этих противоположных судеб мы видим одну и ту же эпоху, в течении которой настало время противостоять отеческой власти.

Когда появился «Эмиль» (1762), трактат Руссо об образовании, в одно мгновение рухнула веками выстраиваемая на прочном греческом фундаменте римская структура отеческой власти. Греческий отец был силен в обществе, в мифе, в литературе, но почти отсутствовал в обучении сына, которого поручал воспитателям. Римский отец был силен и в семье и сам занимался обучением детей. Руссо вдруг обратился к Греции: это мальчик Эмиль получает образование от чужого человека, что должно стать новой парадигмой. В последующие поколения создание школьной системы осуществит на практике эту интуитивную догадку, навсегда оторвав детей от всей полноты семейной власти. Абсолютизм отца в семье и короля в государстве завершились одновременно.

Французская революция была радикальна, она наводнила всю Европу. Головы падали не только с тел жертв, но и символически: гильотина нарушила вертикальность мужчины. Психология сосредоточилась на лезвии, которое, вместе с привилегиями короля, отсекло Анхиза от плеч Энея.

Машина, уменьшающая рост, подрубила ствол абсолютного властителя. Ее могущество проявилось в том, что она подрубила также фигуру божественную и отеческую. С исчезновением короля никто не обращался больше ни к Богу, ни к отцу. С одной стороны, церкви теряли власть, и распространилось мирское мировоззрение. С другой стороны то, что отец уступил монарху, теперь принадлежало государству, которое начало отнимать у семьи даже образование детей. Вместо того, чтобы быть вертикально подчиненным отцу, ребенок вступал в горизонтальные отношения с товарищами по учебе, и все чаще молодые люди оказывались вместе со сверстниками привлечены на военную службу. Брак стал частным и светским контрактом. Опять детей можно было усыновлять или растить вне брака. Для большего удобства был введен развод: ведь такова природа контрактов, что их можно изменять и расторгать. Отец остался главой семьи, но, как минимум в теории, мать приобрела горизонтальную подвижность, поскольку могла вступить в повторный брак. Здесь тоже Англия была инициатором: Франция открыла дорогу развода, но идея расторжения контракта находилась под влиянием мысли Локка.

Свобода, равенство, братство. Новая ось мира горизонтальна. Эти слова прекрасно передают идеал и военный ураган, который прокатился по Европе.

Лучезарный проект братства сыновей — создать мир, более ни перед кем не склоняющийся, где то, что несправедливо, можно изменить, где справедливость — не просто метафизика. Дети не ждут, когда их поднимет отец: они хотят сами себя поднять.

С материальной точки зрения, мы должны быть благодарны этим изменениям за то, что они привели нас к современному обществу и правосудию, каким мы его знаем сейчас: хорошее ли оно, или плохое, его теперь больше, чем было до революции. С психологической точки зрения, мы обязаны этому открытием внутренних свобод и даже распространению большей общественной подвижности, потому ли, что справедливость никогда не бывает однозначной, потому ли, что первенство отца было прочным и менее текучим, чем равенство детей-братьев. Мрачной стороной медали, на которой сияли новые идеи, была буря, последовавшая за отправкой на гильотину не прежнего режима, принципа отца. Стабильность государству могли придать и другие, не только король. Но кто мог вернуть стабильность семье? Отец, обладающий властью всегда был архетипическим образом. Дети такими не были.

Это внутреннее отчаяние, рожденное во Франции, но быстро ставлю международным, можно наблюдать в Лувре в Париже, в Салоне 1806 года (рис.4)

На картине Анн-Луи Жироде де Русси представлена семья, поддерживаема; отцом в отчаянном положении. Старик, отец отца, висит у него на плечах: не как Анхиз, который дал жизнь и которому она теперь возвращается, а как балласт, тянущий в пропасть к смерти. Женщина, которой, во имя новогс равенства, мужчина подал руку, чтобы ее не постигла судьба Креусы, кажется настолько замкнутой в своем собственном страдании, что, несмотря на мускулистое тело, представляет собой только обузу (может быть, как Креуса в древних версиях истории, она и собирается быть препятствием?) Дети не имеют непосредственного контакта с отцом, они образуют цепочку вокруг тела матери. Не понимая, что они доверяют свою хрупкость той, которая в свою очередь тоже нестабильна, они как будто подражают ей, отдаются ей в том числе и психологически. Трудно представить более негативный образ матери, чем этот. Это тело, которое отказывается спасаться, заключенное в пассивное противодействие, сосредоточенное только на себе, истерическое. Отец напрягает мускулы, но его глаза полны ужаса: ветка, за которую он держится, и камень, на который он опирается, долго не простоят. Внизу - обрыв и адские волны. Картина называется «Сцена потопа» (1806), но не имеет особого значения, думал ли автор об уничтожении человечества, описанном в Библии, или о судьбе отца в обществе, потому что мы знаем: бессознательные намерения намного сильнее, чем осознанные.

 

 


Глава 14


Эта страница нарушает авторские права

allrefrs.ru - 2019 год. Все права принадлежат их авторам!