Главная Обратная связь Поможем написать вашу работу!

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






ЗАПАДНЫЙ БЕРЛИН. 1967, август 4 часть



Когда в Фултоне выступил Черчилль, Джон Лорд сразу же принес Дорнброку газету и сказал:

— Прочитайте речь бульдога. Старик мудр. Причем, находясь в оппозиции, он более проницателен, чем во время пребывания у власти… Ничего не попишешь: его вторая натура — это живопись и изящная словесность; его заносило. А когда он не у дел, он трезво мыслит, так трезво, как никто у нас в Вашингтоне. — И Джон Лорд внимательно поглядел на Дорнброка.

Тот ничего не ответил, лишь пожал плечами, которые в тюрьме стали по-птичьи узкими, опущенными.

— Вы почитаете сейчас или оставить вам на день? — спросил Джон Лорд.

— Как угодно, — сказал Дорнброк. — У меня к вам просьба: во время свидания со мной сын признался мне, что его зверски избивают в гимназии за то, что я нацист. Во-первых, я никогда не был членом партии, а во-вторых, как это согласуется с нормами вашей демократии?

— Теперь в Германии все ненавидят нацизм, — ответил Джон Лорд. — Охрану вашему сыну мы выделить не сможем. Пусть занимается спортом…

— Значит, мальчика будут продолжать избивать?

— До тех пор, пока вы не начнете давать правдивые показания. Тогда мы сможем попробовать выпустить вас до суда под залог.

— Мои показания относятся к моему делу, а какое отношение к этому имеет Ганс?

— Он ваш наследник.

— У вас тут нет звукозаписывающей аппаратуры?

— Я не из ФБР. За них ручаться не могу, возможно, они проверяют меня. Нашей, во всяком случае, нет.

— Может быть, я могу попросить вас в частном порядке принять участие в судьбе мальчика?

— Вы плохо знаете американцев, Дорнброк. Мы не так сентиментальны, как вы, и не любим вытирать слезы платочком. Я помогу парню и без ваших денег. В этом мире продается все, кроме достоинства Джона Лорда… И почитайте Черчилля, — добавил он, поднимаясь с койки, — это серьезнее, чем вы думаете.

— Спасибо. Можете ли вы позвонить моим юрисконсультам? Эта просьба не носит противозаконного порядка: я хочу просить их срочно выписать из Америки и перевести на немецкий язык все книги Винера. Меня интересуют электронно-вычислительные машины и атомная техника.



— Но вы специализировались по стали, танкам и автомашинам…

— Я и впредь буду по ним специализироваться, господин Лорд, тем более если вы говорите, что речь господина Черчилля разумна и серьезна. Чтобы вкладывать деньги в нерентабельные, но перспективные отрасли науки, надо продавать людям отменные чулки. На этом можно построить базу для науки следующего века. И последняя просьба: мог бы я просить вас выписать в Штатах все справочники, относящиеся к банковской группе Дигонов?

Лорд ответил:

— Что ж… Эта просьба не имеет противозаконного характера… Я выпишу вам все, что у нас издано о Дигонах… Со старшим-то вы были неплохо знакомы, а?

 

…Барри К. Дигон стоял на пристани и старался не думать о том моменте, когда он увидит брата. Они расстались восемь лет назад: Самуэль К. Дигон, тогда еще подданный Германии, уехал в Берлин — ликвидировать филиал их дела, но был арестован вместе с пятьюстами финансистами после убийства немецкого дипломата в Париже еврейским экстремистом. Геринг потребовал тогда, чтобы немецкие евреи внесли миллиард марок контрибуции за «неслыханное злодеяние, когда международное еврейство направило руку палача и от этой злодейской руки погиб германец, виновный лишь в том, что он германец».

Во время ареста Самуэль К. Дигон выразил удивление и постарался объяснить допрашивавшему его офицеру гестапо, что он лишь формально считается немецким гражданином, что вся его семья живет в Штатах, а младший брат, Барри К. Дигон, — председатель правления крупнейшего «Нэшнл бэнка». Офицер гестапо, выслушав Самуэля, ударил его сапогом в живот, а потом, когда Самуэль упал, начал избивать его свинцовым проводом, обтянутым изоляционной лентой. Дигон потерял сознание, был отправлен в госпиталь, там у него вытащили четырнадцать корешков — именно столько зубов было сломано или выбито; хирург с большим трудом сшил рваную рану на лбу, и поэтому, когда американский посол Додд по поручению государственного департамента (помощник государственного секретаря по европейским вопросам ранее работал юристом у Дигона) посетил Риббентропа и запросил о судьбе Самуэля, Гиммлер ответил, что гестапо пока ничего не известно о судьбе брата американского банкира. Однако Риббентроп после беседы с Гиммлером заверил посла Додда, что германские власти предпримут все меры для розыска Дигона-старшего и не преминут сообщить о результатах расследования.



Самуэля К. Дигона перевели из госпиталя на маленькую дачку — в горы, в Тюрингию. Там к нему были приставлены врач и охранник. Обращение было изысканное, пищу давали диетическую; ни о чем с ним не разговаривали; все просьбы выполняли незамедлительно, кроме одной: когда он заказал в пятницу особую, «кошерную» пищу, охранник ответил:

— Еще раз запросишь свою еду — заставлю жрать свинину с утра до вечера, понял?! У нас люди получают еду по карточкам из-за ваших гешефтов, а тут еще особую пищу подавай!

Вероятно, он все же сообщил об этой просьбе Дигона, потому что был назавтра же заменен другим — более пожилым, молчаливым человеком. Когда Дигон оправился, к нему приехал офицер из VI управления СД.

— Господин Дигон, — сказал он, — меня уполномочили спросить, нет ли у вас жалоб. Как обращение персонала? Как с едой? Как самочувствие?



Самуэль лишь пожевал губами: из-за того, что четырнадцать зубов были выбиты, его рот стал стариковским. «Я похож на Вольтера, — однажды заметил Самуэль, разглядывая свое изуродованное лицо, — есть такой скульптурный портрет, где у него втянуты щеки, а рот, хотя и закрыт, кажется совершенно беззубым».

— Не слышу, — сказал офицер. — Что вы сказали?

— Я ничего не сказал, — прошамкал Дигон.

— Разве вам еще не сделали мост? Ведь было приказание из Берлина сделать вам вставную челюсть. Безобразие какое!

— Мне ее сделали, но к ней надо привыкнуть…

— Расскажите, пожалуйста, как все это с вами случилось? Вы упали с лестницы в полицейском участке или над вами в камере издевались уголовники?

— А как вы думаете?

— Видите ли, — ответил офицер, — меня в данном случае больше интересует, что по этому поводу думаете вы…

— Почему это вас так интересует? После того, что случилось…

— Именно после того, что случилось, меня это особенно интересует.

— Вы хотите сказать, что, если я расскажу, как уголовники в камере изуродовали меня, а ваши тюремные врачи спасли мне жизнь, я смогу получить встречу с представителями американского посольства?

— А при чем здесь американское посольство? — удивился офицер. — Вы гражданин Германии…

— Гражданин? Я никогда не думал, что с гражданами можно обращаться таким образом, как обошлись со мной…

— Кто? Кто с вами обошелся таким образом?

— Бандиты, — ответил Дигон. — В тюремной камере… Следует ли мне понимать вас таким образом, что именно эта сусальная история — гарантия моего освобождения?

— А вы уже освобождены. Произошла ошибка, господин Дигон, вы не имели никакого отношения к делу этого мерзавца в Париже… Ну а бандитов, которые вас избили в камере, мы привлечем к суду по двум статьям: грабежи, с одной стороны, и нарушение тюремного режима — с другой.

— Если я освобожден, тогда позвольте мне незамедлительно уехать в Нью-Йорк.

— Сначала давайте доведем до конца курс лечения, а потом вы поедете туда, куда вам заблагорассудится.

— Я могу долечиться там, где мое питание не будет регламентировано охранником.

— Господин Дигон, народ возмущен злодейством еврейской террористической организации, и мы обязаны отвечать за вашу безопасность — простите, но, если кто-нибудь из граждан рейха убьет вас выстрелом в висок, оживить вас мы уже не сможем. Нам бы хотелось, чтобы вы рассказали в печати о том, что бредни, распространяемые врагами о нашей мнимой жестокости в тюрьмах, не имеют ничего общего с действительностью. Да, вы были арестованы, причем случайно, да, вы сидели одну ночь в камере, и бандиты, арестованные за грабежи и насилия, учинили над вами зверскую расправу, но если бы не помощь наших тюремных врачей, то вы бы сейчас покоились в земле, господин Дигон. Вам бы следовало рассказать о том, что наша юриспруденция не карает невинных, хотя от случая в нашей жизни никто не гарантирован — по-моему, об этом есть даже в талмуде…

— В таком случае я повторяю мой вопрос, господин офицер… Не имею чести знать вашего имени…

— Эйхман… Моя фамилия Эйхман.

— Следовательно, господин Эйхман, после такого рода заявления я смогу покинуть рейх?

— Бесспорно. Вы покинете рейх, если желаете этого, но не сразу после такого заявления… Вам еще предстоит решить ваши финансовые дела, да и не следует вам сразу же уезжать — могут пойти кривотолки: мол, Дигона попросту заставили выступить с этим заявлением.

— А возможен ли такой вариант: я выступаю с заявлением, в котором благодарю немецкую юриспруденцию и медицину, а после этого вы отказываете мне в выезде на родину?

— Неужели вы думаете…

— Да, господин Эйхман, я думаю именно так. И мне нужны гарантии.

— Я могу понять вас, — после некоторой паузы ответил Эйхман. — Хорошо. Кого бы вы хотели иметь гарантом?

— Кого-либо из представителей наших фирм.

— Это будут американцы? Нет, такой вариант нас не устроит. Может быть, мы остановимся на ком-то из ваших немецких контрагентов?

— Пожалуйста.

— Кого бы вы хотели предложить?

— Доктор Шахт.

— Это невозможно. Доктор Ялмар Шахт — член имперского кабинета министров.

— Доктор Абс? А может быть, Дорнброк?

— Позвольте мне посоветоваться с руководством. Могу вам сказать, что оба эти человека, хотя и являются финансистами — а вы знаете, что наша партия выступает против финансового капитала и крупной буржуазии, — ничем себя не скомпрометировали и занимают нейтральную позицию. Естественно, мне придется переговорить с ними — согласятся ли они выступить вашими гарантами. Впрочем, нам нужен один гарант. Так кто же из них? Абс? Или Дорнброк?

— Хорошо, — пожевав беззубым ртом, ответил Дигон. — Давайте остановимся на Дорнброке.

 

…Дорнброк пожал худую руку Дигона и прошептал:

— Боже мой, что с вами, Самуэль? Какой ужас, бедный вы мой… Эйхман рассказал мне, что вас изуродовали бандиты в камере во время случайного ареста… Есть еще какой-то Дигон, которого искали, а взяли по ошибке вас…

— И вы поверили этому, Фриц? — горько усмехнулся Самуэль. — Фриц, это все ложь! Меня избил их следователь в гестапо! А теперь они хотят, чтобы я обелил их. Наверное, Барри нажал на них через государственный департамент. И они хотят, чтобы я сказал, будто все это, — он показал иссохшими руками на свое изуродованное лицо, — дело рук бандитов… Не тех бандитов, которые допрашивают, а маленьких, несчастных, темных жуликов. Я сделаю такое заявление, чтобы вырваться из этого ада…

— А дома вы скажете всю правду про этих изуверов, я понимаю вас…

— Конечно! Об этом нельзя молчать. Мир содрогнется, если рассказать об этих зверствах. Достаточно посмотреть на мое лицо… Это страшнее слов…

 

Дорнброк сказал Эйхману, заехав к нему в имперское управление безопасности:

— Его нельзя выпускать. Отправьте его в лагерь… В такой, словом, откуда не очень скоро выходят. Но пусть он будет жив… Им можно торговать. Естественно, вся собственность Дигона переходит в распоряжение моей компании, но это должно быть сделано секретно. Ариизация предприятий Дигонов, и все. А куда пошли их капиталы — это наше дело.

— Это наше дело, — согласился с Эйхманом Гейдрих, — именно поэтому мы скажем, что все еврейские капиталы переданы народным правительством в народные предприятия оборонных заводов Дорнброка. Я не люблю лис и уважаю позицию. Или — или. В данном случае это будет полезно не только для Дорнброка, но и для всех остальных наших магнатов… Уж если с нами — то во всем и до конца. А это возможно лишь через клятву на крови.

— Да, но Дорнброк провел с ним работу и написал о намерении еврея выступить против нас в Америке…

— А это его долг! И незачем из этого нормального поступка делать сенсацию. Теперь мы над Дорнброком, а не он над нами.

Назавтра Дигон был переведен в Дахау — без имени и фамилии, как превентивный заключенный под № 674267.

 

Барри К. Дигон увидел на борту «Куин Элизабет» седого старика с обвислыми усами и белой длинной бородой. Ничего в этом старике не было от Самуэля, но он сразу же узнал в нем брата. Все в нем замерло, и он зарыдал.

Он продолжал рыдать и в машине, положив свою голову на худенькую, птичью грудь Самуэля, а тот тихонько гладил его голову и шептал:

— Ну, не надо, мальчик, не рви свое сердце, видишь, я вернулся, бог не оставил меня в беде…

Братья сидели в громадном «кадиллаке» и плакали, а кругом веселилась шумная толпа, праздновавшая победу, которую привезли из Европы ребята в зеленых куртках, и сквозь эту толпу было трудно ехать, шофер все время сигналил, то и дело оборачивался назад и с ужасом смотрел на живого мертвеца, который задумчиво гладил голову хозяина, крупнейшего банкира страны, человека, считавшегося одним из серьезнейших финансистов Америки.

Самуэль умер на следующий день. Он умер у себя в комнате, когда поднялся и подошел к окну и увидел маленький нью-йоркский садик, в котором ровными рядами были высажены розы и глицинии — точно такие же, как у нацистов, в Тюрингии, в тридцать восьмом году.

На похоронах, после панихиды в синагоге, тело Самуэля Дигона было перенесено в зал заседаний «Нэшнл банка». Здесь, выступая с кратким словом, Барри сказал:

— Вопреки традициям предков мы привезли Самуэля сюда, чтобы с ним могли попрощаться все те, кому дорога демократия, дарованная нашей стране мужеством ее сограждан и богом. Мы привезли Самуэля сюда, потому что традициями наших детей стали традиции Америки. Теперь, наученные бандой нацистов, мы станем непримиримы ко всем и всяческим проявлениям фашизма, где бы и в какой бы форме он ни возродился. Мы будем сражаться против фашизма как солдаты, с оружием в руках. Мы будем мстить не только за Самуэля — он лишь один из шести миллионов безвинно погубленных гитлеровцами евреев. Мы будем мстить за сотни тысяч погибших американцев и англичан, французов и поляков, русских и чехов. Прощение рождает прощение — гласит мудрость древних. Нет. Отмщение родит прощение или хотя бы даст нам возможность смотреть на немцев без содрогания и ненависти. Все те, кто был с Гитлером, все те, кто воевал под его знаменами, все те, кто привел его к власти и поддерживал его, должны быть наказаны. Мы не можем исповедовать доктрину душегубок, виселиц и пыток. Мы будем исповедовать закон. И этот закон воздаст каждому свое. Прости меня, брат, за то, что я не смог тебе ничем помочь! Спи спокойно, ты будешь отмщен!

ИСАЕВ

«А с ногами-то плохо дело, — подумал Максим Максимович, — и самое обидное заключается в том, что это в порядке вещей. Увы. Шестьдесят семь — это шестьдесят семь: без трех семьдесят. Возрастные границы — единственно непереходимые. Как лишение гражданства: туда можно, а обратно — тю-тю».

Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах — возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.

— Рано еще, — буркнул Миша, — ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович… Не прилетели еще ваши куры…

— Сейчас мы уйдем, не сердись…

Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать — он засыпал мгновенно.

…Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри — такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.

Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей — птицы и дроби, — в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток — на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.

Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть рос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман. Одну он все-таки снял, но радости ему это не доставило.

— Чего, консервы будем открывать? — смешливо спросил Мишаня, хлопотавший у костра.

Исаев молча бросил двух уток к его ногам и сказал:

— Сегодня твоя очередь щипать, ты — пустой.

— Это почему же я пустой? — обиделся Мишаня и приоткрыл край брезента: там лежали три кряквы. — Они ко мне прямо сюда садятся. На болотце. Я их из машины бью.

Исаев снял сапоги и сказал:

— Издеваешься, да? Вода закипела?

— Дрова сырые, Максим Максимыч. Я уж их и бензином, и по-всякому… Критиковать вас буду — сухой бензин вы должны были купить, у вас в «Спорте» приятели работают…

— Не было сухого бензина, не ругайся. Туристский сезон…

— Вот из-за туристского сезона на поезд свой опоздаете… Народу на станции, наверное, тьма — пятница…

— Кто ж в пятницу едет в город?

— Колхозники — кто… Мы к ним, они — к нам, обмен опытом… — Мишаня засмеялся. — А вот для Томми вашего овсянки тут не достанешь… Чем я его две недели прокормлю?

— Я раньше вернусь… Через десять дней вернусь… Ты его покорми пшенкой или ядрицы в сельмаге возьми. Только ядрицу сначала в холодной воде замочи, ладно? И нормальной солью присаливай, а то он рыбацкую не переносит.

— Будет сделано, — ответил Мишаня. — Я тут с ним без вас всех птиц перестреляю.

Исаев ощипал уток, сварил кулеш, потом два часа поспал на стареньком надувном матраце возле озера, побрился, надел свой брезентовый походный пиджак и отправился на станцию — на прямую, через лес, до нее было десять километров. Мишаня предлагал подвезти, но Исаев отказался:

— Все равно самолет у меня только завтра утром, успею. Отдыхай, Мишаня. До встречи.

На станции народу было действительно полным-полно, билеты в кассе кончились, дежурный по вокзалу ни в какие объяснения входить не хотел: «Всем вам на базар только б и шлендать!» — и пришлось договариваться с проводницей, которая пустила Исаева за трешницу в переполненный бесплацкартный вагон с условием, что часть дороги он проедет в тамбуре, а если придут контролеры, то всю ответственность за безбилетный проезд возьмет на себя.

До дома Исаев добрался только в два ночи, разбитый, с головной болью. На столе в кабинете лежала записочка: «М. М., два дня, как ваш директор наказывал позвонить ему домой или в институт из-за неприятностей. Очень искал. Нюра».

Почерк у лифтерши, которая дважды в неделю приходила к Исаеву убираться, был детский, чуть заваленный вправо, иногда она путала мягкий знак с ятем, и Максима Максимовича всегда это очень веселило, и записочки ее он хранил.

«Какие неприятности? — подумал он. — Через три часа мне надо быть на аэродроме. Сейчас звонить поздно, а в пять утра — слишком рано. Пусть они подождут со своими неприятностями до моего возвращения».

Он принял ванну, потом погладил серый костюм, в котором всегда выступал на ученых советах, взял несколько галстуков, долго размышлял над тем, стоит ли брать плащ — в Берлине август и сентябрь самые жаркие месяцы; сложил в чемодан три рубашки, легкие брюки, лекарства и вызвал такси — он любил приезжать на вокзалы и на аэродромы загодя.

Пройдя таможенный досмотр и паспортный контроль, он оказался среди шумной толпы японских и американских туристов, которые летели через Западный Берлин в Мадрид («Странный маршрут — через Рим значительно быстрее»). Исаев вдруг усмехнулся, подумав о том, как поразительны смены человеческих состояний во времени: девять часов назад он стоял на зорьке, пять часов назад потел в тамбуре, сейчас толкается среди гомонливых американских старух с острыми локтями и фарфоровыми зубами, а еще через три часа он должен быть в западноберлинском институте социологии, чтобы оговорить график своих лекций и собеседований с коллегами по университету.

Это была его вторая поездка в западноберлинский институт социологии, и он, в общем-то, представлял себе программу. Он только не мог себе представить, что, когда самолет приземлится в Темпельгофе, и его встретят коллеги, и отвезут на завтрак, а потом поселят в респектабельном «Кайзере», и он получит у портье записочку от своего аспиранта из Болгарии Павла Кочева: «Профессор Максимыч, масса интересного материала, сегодня увижусь с сыном Дорнброка, может, задержусь на день-два, если хватит денег, позвоните на всякий случай ко мне в отель „Шеневальд“, мечтал бы вас повидать. Паша Кочев», и он позвонит Кочеву, и портье ответит ему, что «господин Кочев теперь не живет здесь, поскольку он запросил политическое убежище и переехал в другое место», — вот этого он себе представить не мог.

— Вы не скажете, как мне позвонить господину Кочеву по его новому адресу? — спросил Исаев.

— Нам неизвестен его новый адрес.

— Кто может знать?

— Вероятно, редактор «Курира» Ленц — он печатал интервью господина Кочева.

Исаев даже головой затряс — так все это было дико и неожиданно. Он нашел телефон «Курира» и позвонил Ленцу.

— Нам неизвестен его адрес, — ответил Лены. — Если вам очень нужен господин Кочев, обратитесь в полицию, они знают…

В полиции Исаеву сообщили, что делом болгарского интеллектуала Кочева занимался майор Гельтофф, однако никто из его сотрудников не знал адреса, по которому ныне проживает господин Кочев.

Исаев поехал в полицейское управление: майор Гельтофф, сказали ему, сейчас здесь в связи со срочным расследованием обстоятельств гибели Дорнброка-сына, но беседовать с майором Исаев не стал, потому что он увидел его, идущего по коридору, и сразу же отвернулся к стене, ибо узнал в нем своего «коллегу по работе в ставке рейхсфюрера» оберштурмбанфюрера СС Холтоффа, который по заданию шефа гестапо Мюллера проводил весной сорок пятого года операцию против него, Исаева, известного в то время Холтоффу как штандартенфюрер СС фон Штирлиц.

Исаев знал, что Шелленберг умер в пятьдесят четвертом; Айсман трудится в концерне Дорнброка. Единственный, кто исчез из поля зрения Исаева, был Холтофф.

Изменив голос, Исаев позвонил к майору из автомата.

— Право господина Кочева не открывать свой адрес, — отрезал майор, — он живет в демократической стране и пользуется гарантиями нашего законодательства. С кем я говорю?

— Со мной, — ответил Исаев и повесил трубку.

В тот же вечер Максим Максимович связался с профессором Штруббе, который отвечал за программу Исаева, и попросил внести коррективы для того, чтобы ближайшие три дня были у него совершенно свободными.

Назавтра Исаев посетил своего издателя, который третьим тиражом выпустил его монографию «Германия, апрель сорок пятого», и — впервые за все его поездки — не стал отказываться от предложенного гонорара. После этого он засел в библиотеке, пересмотрел гору литературы по математике и физике, сделал выписки из телефонных справочников Эссена, Киля и Гамбурга, связался по телефону с Мюнхеном и Франкфуртом и наконец нашел того, кого искал, — физика Рунге.

— Извините, что я к вам так поздно, доктор Рунге.

— Кто вы?

— Мое имя вам ничего не скажет, но дело у меня к вам крайне срочное.

Они стояли в дверях. Хозяин заслонил дверь и не приглашал гостя войти.

— Я сейчас занят. Очень сожалею…

— Минута у вас найдется?

— Минута — да. Только вряд ли «крайне срочное дело» можно решить за минуту.

— Это лицо вам знакомо? — спросил Исаев, показав Рунге маленькую фотографию.

— Очень знакомый молодой человек…

— Ему сейчас пятьдесят шесть.

— У меня плохая память на лица.

— Кто с вами работал в концлагере Фленсбург?

— Холтофф?

— Так это Холтофф или нет?

— Да… Пожалуй что… Мне кажется, что он, но я боюсь ошибиться. Хотя нет, точно, это Холтофф.

— Теперь посмотрите на это фото.

— Тоже он. Так постарел… Неужели жив?

— Ну а если жив, тогда что?

— Покажите оба фото еще раз.

— Может быть, нам все же договорить у вас в доме?

— Прошу. — Рунге пропустил Исаева в комнаты.

— Вероятно, вы сначала спросите, знаю ли я адрес Холтоффа, и сразу позвоните в федеральную комиссию по охране конституции?

— Я ни о чем вас не спрошу.

— Все надоело?

— Просто мне надо кончить работу, которой я отдал последние десять лет, а если я обращусь к властям, меня начнут таскать по комиссиям, комитетам и подкомиссиям… Я прошел через все это. Допросы, очные ставки, свидетельские показания в суде, оправдание обвиняемых…

— Все-таки Кальтенбруннера повесили…

— А остальные? Где Бернцман? Зерлих? Айсман? Где они? Бернцман в земельном суде. Айсман у Дорнброка. Зерлих в МИДе…

— Вы пропустили Штирлица, господин Рунге.

— Штирлиц спас мне жизнь.

— Если бы война продлилась еще месяц и русские танки не вошли в Берлин, Холтофф бы вас прикончил, несмотря на все старания Штирлица.

— Вы хотите, чтобы я предпринял какие-то шаги?

— Да.

— Зачем это нужно вам, если я не хочу этого? Я, которого Холтофф мучил, кому он прижигал сигаретой кожу, кого он поил соленой водой? Зачем это нужно вам, если я этого не хочу?

— Зло не имеет права быть безнаказанным, господин Рунге.

— Он одинок?

— Пять лет назад у него родился внук.

— Наши внуки не виноваты в том, что было.

— Верно. В этом виноваты деды.

— Объявив войну, я принесу зло его жене, детям, внуку. Вы призываете меня к мести, а я против мести. Чем скорее мир забудет ужасы нацизма, тем лучше для мира. Надо забыть прошлое, ибо, если мы будем в нем, мы не сможем дать будущее детям.

— Забыть прошлое? Очень удобная позиция для негодяев.

— Вы у меня в доме… Я не имею чести знать вас, но просил бы выбирать точные формулировки.

— Я точен в выборе формулировок. Нас здесь никто не слышит, надеюсь?

Рунге ответил:

— Нас здесь никто не слышит, но мое время кончилось. Так что, — он поднялся, — всего вам хорошего. Ищите мстителей в других местах.

— Сядьте, господин Рунге. Я не собираюсь забывать прошлое. Я не забыл, какие вы писали показания в первые дни после ареста. Я не забыл, скольких людей вы ставили под удар своими показаниями. Я не забыл, как на допросах вы клялись в любви и верности фюреру.

— Штирлиц…

— И благодарите бога, что я не приобщал ваши доносы к делу, иначе вам было бы стыдно смотреть в глаза Нюрнбергскому трибуналу, где вы вели себя как мученик-антифашист. Я имею слабость к талантам, поэтому я изъял из дела все ваши гадости и оставил лишь необходимые клятвы в лояльности. Благодарите бога и меня, Рунге, что по вашим доносам не посадили никого из ваших коллег. И прозрели вы не в тюремной камере. Вы прозрели, когда я отправил вас в спецотдел лагеря, в удобный коттедж. Вас поили кофе и кормили гуляшом, но на ваших глазах вешали людей, а там были талантливые люди, Рунге, очень талантливые люди. И не моя вина, что вас там начал пытать Холтофф, — тогда я уже не мог помешать ему…

— Штирлиц?!

— Штирлиц… Вы правы, я — Штирлиц.

Рунге отошел к окну. Он долго молчал, а потом повторил:

— Штирлиц…

Исаев усмехнулся:

— Штирлиц…

Рунге долго стоял возле окна и курил. Не оборачиваясь, он тихо сказал:

— Я напишу все, Штирлиц. Вам я готов написать все. Диктуйте.

— Нет… Господь с вами… Я пришел не для того, чтобы диктовать… Я пришел для того, чтобы вы не забывали… Я не хочу, чтобы Холтофф повторял с вашими внуками то, что он делал с вами…

— Доброе утро, могу я поговорить с майором Гельтоффом?

— Майор Гельтофф сейчас дома и просил не беспокоить его до одиннадцати.

— Пи-пи-пи…

«Стерва! — ругнулся Исаев. — То, что она не говорит обязательного „ауфвидерзеен“, сбивает меня с толку. Это от старых немцев. Все-таки тринадцать лет в Германии что-нибудь значат».

Исаев остановил такси:

— Вельмерсдорф, Руештрассе, семь.

Гельтофф жил на Гендельштрассе, но Исаев по привычке не назвал точного адреса. Первое время он и в Москве, когда ехал на такси, ловил себя на мысли, что называет Скатертный переулок вместо того, чтобы просить шофера отвезти его прямо на улицу Воровского.


Просмотров 244

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.ru - 2021 год. Все права принадлежат их авторам!