Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






Исповедание веры савойского викария 35 часть



Можно научиться думать и там, где царит дурной вкус: но для этого нужно не так думать, как думают люди, имеющие этот дурной вкус, а это весьма трудно, особенно если долго остаешься в их среде. С их помощью нужно совершенствовать орудие суждения, но употреблять его нужно не так, как они. Я постараюсь не утончать суждения Эмиля до искажения; и когда ощущение его будет настолько тонко, что он будет чувствовать и сравнивать различные вкусы людей, его собственный вкус я постараюсь сосредоточить на предметах самых простых.

Я еще заранее приму меры для сохранения в нем чистого и здорового вкуса. В вихре развлечений я сумею завести с ним полезные разговоры, и, постоянно направляя их на предметы, которые ему нравятся, я озабочусь сделать эти разговоры столь же занимательными, сколь и поучительными. Вот пора чтения, нора занимательных книг, вот время научить его анализу речи и сделать чувствительным ко всем красотам красноречия и слога. Мало учить языкам ради них самих; употребление их не так важно, как думают, но изучение языков ведет к изучению общей грамматики. Нужно изучать латынь, чтобы хорошо знать французский язык; нужно изучать и сравнивать тот и другой язык, чтобы понять правила искусной речи.

Существует, кроме того, известная простота вкуса, которая трогает сердце и встречается только в сочинениях древних. В красноречии, в поэзии, во всякого рода литературе он найдет у них, как и в истории, изобилие фактов и скупость в суждениях. Наши авторы, напротив, фантов приводят мало, а мнений высказывают много. Постоянно выдавать нам свое суждение за закон — это не есть средство развивать наше суждение. Различие между этими двумя вкусами чувствуется во всех памятниках литературы и даже в надгробных надписях. Наша гробница покрыты восхвалениями; на гробницах древних читали факты.

Sta, viator. Herosm calcas 122. Если б я нашел эту эпитафию на древнем памятнике, я сразу догадался бы, что она новейщего происхождения; ибо между нами нет ничего обыкновеннее героев, а у древних они были редки. Вместо того чтобы говорить, что человек был героем, они сказали бы, что он сделал такого, чтобы быть им. С эпитафией этого героя сравните эпитафию изнеженного Сарданапала:



«Я построил Таре и Аихиал в один день, и теперь я мертв»123.

Которая, по вашему мнению, говорит больше? Наш надгробный стиль с его напыщенностью годен лишь на то, чтобы раздувать в героев карликов. Древние показывали людей в натуральном виде, и видно было, что это люди. Ксенофонт, чтобы почтить память нескольких воинов, предательски убитых при отступлении десяти тысяч, говорит: «Они умерли безупречными на воцне и в дружбе»124. И все. Но посмотрите, как в этой столь краткой и простой похвале сквозит то, чем было переполнено сердце автора. Жалок тот, кто не находит этого восхитительным!

На мраморе у Фермопил были вырезаны такие слова:

«Прохожий, ступай скажи Спарте, что мы умерли здесь, повинуясь ее святым законам»125.

Сразу видно, что надпись эту сочиняла не Академия надписей126.

Я обманулся, если мой воспитанник, придающий столь мало цены словам, не обратит прежде всего свое внимание на эту разницу и если она не повлияет на выбор его чтения. Увлеченный мужественным красноречием Демосфена127, он скажет; «Это оратор»; но читая Цицерона, он скажет: «Это адвокат».

Вообще, Эмилю будут больше по вкусу книги древних, чем наши,— уже по одному тому, что, будучи первыми, древние ближе всего к природе и гений их более самостоятелен. Что бы там ни говорили Ламотт128 и аббат Террасон129, истинного прогресса разума нет в человеческом роде, потому что все, что с одной стороны приобретается, с другой теряется, потому что все умы отправляются всегда от одной и той же точки; а так как время, употребляемое на то, чтоб узнать, что думали другие, бывает потерянным для приобретения самостоятельного мышления, то в результате является увеличение приобретенных сведений и уменьшение умственной силы. Умы наши, как и руки, привыкли все делать с помощью инструментов и ничего сами по себе. Фонтенель говорил130, что весь этот спор о древних и новейших народах смахивает на вопрос, были ли прежде деревья больше, чем теперь. Если б земледелие подвергалось видоизменениям, то подобный вопрос был бы вовсе не бессмысленным. Поднявшись таким образом до источников чистой литературы, я докажу Эмилю стоки ее в резервуарах новейших компиляторов — журналы, переводы, словари; он бросит взгляд на все это и потом оставит, чтобы никогда уже не возвращаться к этому. Я дам ему послушать, чтобы позабавить его, болтовню академий; я дам ему заметить, что каждый из членов, их составляющих, отдельно взятый, всегда дороже стоит, чем взятый вместе с собранием; из этого он сам сделает вывод о полезности всех этих прекрасных учреждений.



Я поведу его на зрелища, чтоб изучать — не правы, а вкус; ибо там он особенно виден для тех, кто умеет рассуждать. «Оставь в стороне нравственные правила и мораль,— скажу я ему,— не здесь нужно их изучать. Театр создан не для торжества истины, а для того, чтобы польстить людям, позабавить их; ни в одной школе так хорошо не научишься искусству нравиться им и заинтересовывать человеческое сердце. Изучении театра ведет к изучению поэзии; цель в том и другом случае совершенно одинакова». Если у Эмиля есть хоть капля вкуса к поэзии, с каким удовольствием он займется языками поэтов — греческим, латинским, итальянским! Это изучение будет для него забавой, без тени принуждения, и тем успешнее пойдет; оно будет усладой для него в том возрасте и при таких обстоятельствах, когда сердце с таким восторгом интересуется всеми родами прекрасного, способного его трогать. Вообразите себе по одну сторону моего Эмиля, а по другую шалуна из коллежа читающими четвертую книгу «Энеиды», или Тибулла131, или «Пир» Платона: какая разница! Как тронуто сердце одного тем, что на другого не производит даже впечатления! О, добрый юноша, остановись, прекрати чтение! Ты, вижу, слишком взволнован; я, конечно, хочу, чтобы язык любви тебе нравился, но я не хочу, чтоб он сбивал тебя с толку: будь человеком чувствительным, но оставайся и человеком мудрым. Если ты — лишь одно из двух, ты — ничто. Впрочем, покажет он успехи в мертвых языках, в занятии беллетристикой, поэзией или нет, это для меня не важно. Небольшая беда и вовсе не знать всего этого,— говоря о воспитании его, мы подразумеваем не эти пустяки.

Главная моя цель, когда я научаю его чувствовать и любить прекрасное во всех родах его, заключается в том, чтобы сосредоточить на этом прекрасном его привязанности и вкусы, помешать извращению его природных позывов и не допускать, чтоб он когда-нибудь в своем богатстве искал средств быть счастливым — средств, которые он должен найти ближе, при себе. Я сказал в другом месте132, что вкус есть не что иное, как искусство знать толк в мелких вещах,— и это очень верно; но так как от сцепления мелочей и зависит радость жизни, то подобные заботы далеко не излишни; через них мы научимся наполнять жизнь доступными нам благами, поскольку эти блага могут иметь для нас истинное значение. Я разумею здесь не нравственные блага, зависящие от добрых склонностей души, но только то, что касается чувственности, реального наслаждения; предрассудки же и людское мнение оставлены в стороне.

Пусть мне позволено будет для лучшего развития моей идеи оставить на минуту Эмиля, чистое и здоровое сердце которого не может уже служить образцом для кого-либо, и поискать в самом себе примера, более осязательного и подходящего к нравам читателя.

Есть звания, которые как бы изменяют природу и переделывают — в лучшую или худшую сторону — людей, к ним принадлежащих. Трус становится храбрецом, поступив в наваррский полк133. Корпоративным духом заражаются не только на военной службе, и не всегда результаты его проявляются с хорошей стороны. Я сотни раз с ужасом думал, что, если б мне сегодня выпало несчастье занять известного рода должность в известной стране, я завтра неизбежно стал бы тираном, лихоимцем, разорителем народа, вредным для государя, врагом — по своему званию — всякой человечности, всякой правды, всякого рода добродетели.

Точно так же, если б я стал богачом, я делал бы все, что нужно для того, чтобы быть им; я был бы, следовательно, высокомерен и низок, чувствителен и деликатен по отношению к самому себе, неумолим и жесток ко всем остальным; я был бы безучастным зрителем бедствий «подлой черни», ибо бедняков я иначе не называл бы, чтобы заставить других забыть, что и я некогда принадлежал к их же классу. Наконец, я обратил бы богатство в орудие для своих удовольствий, которыми единственно и был бы занят. До сих пор я был бы, как и все.

Но вот в чем я сильно отличался бы, думаю, от них: я был бы скорее чувственным и сластолюбивым, чем высокомерным и тщеславным, гораздо скорее предавался бы роскоши изнеженности, чем роскоши чванства. Мне было бы даже несколько совестно слишком выставлять напоказ свое богатство, и мне всегда думалось бы, что завистник, которого я подавлял бы своею пышностью, говорит на ухо своим соседям: «Вот плут, который очень боится, чтобы не узнали его плутней».

Из этого неизмеримого обилия благ, покрывающих землю, я стал бы искать того, что мне приятнее всего и что я легче всего могу себе присвоить. Вследствие этого я воспользовался бы богатством прежде всего для того, чтобы купить себе досуг и свободу, к которым прибавил бы и здоровье, если б оно продавалось; но так как оно покупается лишь воздержанностью, а без здоровья нет истинных удовольствий в жизни, то я из-за чувственности был бы воздержанным.

Я всегда оставался бы возможно ближе к природе, чтобы угодить чувствам, которыми она наделила меня, — будучи вполне уверен, что чем больше будет естественного в моих наслаждениях, тем действительнее они окажутся. В выборе предметов для подражания я всегда ее брал бы за образец; в своих аппетитах я отдавал бы ей предпочтение; в своих вкусах я всегда с нею советовался бы; из блюд я всегда выбирал бы те, которым она служит лучшею приправой и которая проходит через наименьшее число рук, прежде чем попасть на наш стол. Я предупреждал бы мошенническую фальсификацию, я шел бы навстречу удовольствию. Мое глупое и грубое обжорство не обогащало бы метрдотеля; он не продавал бы мне на вес золота яду вместо еды134; стол мой не был бы пышно покрыт великолепною дрянью и привезенной издалека мертвечиной; на удовлетворение своей чувственности я расточал бы свои собственные труды, потому что в этом случае самый труд есть удовольствие, прибавляемое к тому, которого ожидаешь от него. Если б мне захотелось попробовать какого-нибудь заморского блюда, я, как Апиций135, скорее сам отправился бы за ним на край света, чем выписывал его оттуда; ибо и самым изысканным блюдам всегда недостает той приправы, которой не привозят вместе с ними и которой не приготовит никакой повар, именно воздуха страны, произведшей их.

На том же основании я не стану подражать тем, которые, чувствуя себя хорошо там, где их нет, стараются всегда производить путаницу в чередовании времен года и климаты поставить в противоречие с временами года, которые, ища зимою лета и летом зимы, отправляются терпеть холод в Италии и жару на севере, не помышляя о том, что, спасаясь от суровости времен года, они снова встречаются с нею там, где люди не научились предохранять себя от этой суровости. Я же или оставался бы на месте, или поступал бы совершенно наоборот; я захотел бы в каждом времени года насладиться всем, что только есть в нем приятного и в каждом климате всем, что есть в нем особенного. У меня было бы большое разнообразие удовольствий и привычек, непохожих друг на друга, которые всегда были бы в порядке природы; лето я проводил бы в Неаполе, а зиму в Петербурге; то, полулежа в прохладных гротах Тарента136, вдыхал бы в себя нежный зефир, то отдыхал бы среди иллюминации ледяного дворца, запыхавшись и утомившись удовольствиями бала.

Я желал бы в сервировке стола, в убранстве своего жилища подражать с помощью самых простых украшений разнообразию времен года и из. каждого извлекать все его прелести, не захватывая тех, которые следуют позже. В таком нарушении порядка природы, в этом насильственном вырывании у нее продуктов, которые она дает поневоле, среди проклятий, и которые, не имея ни доброкачественности, ни вкуса, не могут ни питать желудка, ни угождать нёбу, виден труд, но не видно вкуса. Нет ничего безвкуснее первых сборов; с большими издержками иной парижский богач при помощи своих печей и теплиц добивается лишь того, что круглый год имеет у себя на столе плохие овощи и плохие фрукты. Если б у меня были вишни, когда на дворе мороз, и ароматные дыни среди зимы, какое мне удовольствие было бы есть их, когда я не ощущаю потребности промочить горло или освежить нёбо? Разве уж очень приятен в летнюю жару трудноперваримый каштан? Неужели вынутый из печи каштан я предпочел бы смородине, землянике, тем прохладительным фруктам, которые без. всяких с моей стороны забот предлагает мне земля? Покрывать в январе месяце свой камин насильно выращенной растительностью, бледными цветами без запаха — значит не столько подкрашивать зиму, сколько портить весну; это значит лишать себя удовольствия — сходить в лес за первою фиалкой, подсмотреть развитие первой почки и воскликнуть в порыве радости: «Смертные! вы еще не покинуты, природа еще живет!»

Для того чтобы мне хорошо служили, я держал бы поменьше прислуги; это уже сказано, по хорошо повторить и еще раз. Буржуа получает больше истинных услуг от своего единственного слуги, чем герцог от десяти господ, его окружающих. Я сто раз думал, что если за столом стакан у меня под рукою, то я пью в тот же момент, как вздумаю, тогда как, если б у меня была пышная сервировка, прежде чем я мог бы утолить свою жажду, человекам двадцати пришлось бы повторять: «Вина! Вина!» Что делается с помощью другого, то все исполняется дурно, как бы ни брались за дело. Я не посылал бы в лавки, а ходил бы сам,— ходил бы для того, чтобы люди мои не вошли в сговор с купцами, чтоб иметь возможность лучше выбрать и дешевле заплатить; я ходил бы для приятного упражнения, чтобы немного посмотреть, что делается вне моего дома,— это освежает, а иной раз и поучает; наконец, я ходил бы с целью походить — и это всегда чего-нибудь да стоит. Скука возникает от слишком сидячей жизни; кто много ходит, тот мало скучает. Привратник и лакеи — плохие посредники; я не хотел бы, чтоб эти люди всегда стояли между мной и остальным светом, не хотел бы всегда пускаться в путь при грохоте кареты, как будто бы я боялся дать к себе доступ. «Лошади» человека, пользующегося своими ногами, всегда готовы; если они устали или больны, он знает об этом раньше всякого другого и не опасается, что ему придется под этим предлогом торчать дома из-за того, что кучеру его вздумалось погулять; в дороге тысяча препятствий не заставляют его изнывать от нетерпения или стоять на мосте в тот момент, когда ему хотелось бы лететь. Наконец, раз лучше нас самих никто не может услужить нам, то, будь мы могущественнее Александра и богаче Креза137, мы только тогда должны получать услуги от других, когда це можем справиться сами.

Я не хотел бы иметь жилищем дворец, ибо в этом дворце я занимал бы всего одну комнату; всякое общее помещение не принадлежит никому отдельно, а комната каждого из моих слуг была бы для меня столь же чужою, как и комната моего соседа. Восточные пароды хотя очень сладострастны, но все имеют простые жилища и простую обстановку. На жизнь они смотрят как на путешествие, а на дом свой — как на трактир. Это основание, конечно, мало имеет силы для пас — богачей, ибо мы устраиваемся так, чтобы вечно жить; но у меня было бы другое основание, которое приводило бы к тому же результату. Мне казалось бы, что устраиваться с такою обстоятельностью на каком-нибудь месте — значит изгонять себя из всех других мест и создавать, так сказать, в своем дворце тюрьму для себя. Мир — достаточно красивый дворец; разве не все принадлежит богачу, если только он хочет пользоваться? Ubi bene , ibi patria 138 — вот его девиз; его пенаты там, где все могут деньги; родина его — всюду, куда может проникнуть казна его, подобно тому как Филипп139 считал своею всякую крепость, куда мог войти мул, навьюченный серебром. К чему же окружать себя стенами и воротами как будто с целью никогда не выходить за них! Если эпидемия, война, возмущение гонит меня с одного моста, я иду в другое и вижу, что . палаты мои прибыли туда еще раньше меня. Зачем мне трудиться над постройкой для себя особого дома, когда по всей Вселенной их строят для меня? Для чего мне, когда я так тороплюсь жить, исподволь подготовлять себе наслаждения, которые я сегодня же могу получить? Невозможно устроить себе приятной доли, если будешь постоянно в противоречив с самим собою. Эмпедокл140 упрекал жителей Агригента141 за то, что удовольствий у них такая масса, как будто им остается всего один день жить, а строятся они так, как будто им никогда не предстоит умереть142.

К тому же, для чего мне такое обширное жилище, если мне почти нечем его населить, а тем более наполнить? Обстановка моя была бы так же проста, как и вкусы мои; у меня не было бы ни галереи, ни библиотеки, в особенности если б я любил чтение и знал толк в картинах. Я знал бы, что такие коллекции никогда не бывают полными и что неполнота их причиняет больше горя, чем полное отсутствие. В этом случае изобилие создает нищету; нет составителя коллекций, который бы этого не испытал. Кто знает в них толк, тот не должен их составлять; у того не бывает кабинета напоказ другим, кто сам умеет им пользоваться.

Игра — вовсе не забава для богатого человека, это удел для праздного человека; а мои удовольствия доставляли бы мне столько хлопот, что у меня на такие пустяки немного оставалось бы времени. Теперь я вовсе не играю, будучи отшельником и бедняком,— разве только в шахматы143, да и это лишнее. Если б я был богачом, я играл бы еще меньше и только в самую маленькую игру, чтобы не видеть недовольных и самому не быть таким. Интерес игры, не представляющий побудительного мотива при достатке, в страсть может превратиться только у человека, обиженного умом. Прибыль, которую богач может иметь при игре, для пего всегда менее чувствительна, чем потери; а так как характер умеренных игр, поглощающих исподволь барыш, таков, что в общем итоге они ведут скорее к проигрышу, чем к выигрышу, то, здраво рассуждая, нельзя сильно пристраститься к этой забаве, где все шансы имеешь против себя. Кто питает свое тщеславие случайными удачами, тот может искать их в предметах гораздо более пикантных; притом же эти удачи и в мелкой игре обнаруживаются точно так же, как н в самой крупной. Пристрастие к игре, плод жадности и скуки, может зародиться только в пустом уме и пустом сердце; а мне кажется, что у меня было бы достаточно чувства и познаний, так что я мог бы обойтись и без этого занятия. Редко бывает, чтобы мыслители находили больное удовольствие в игре, которая уничтожает привычку мыслить или направляет ее па совершенно бесплодные соображения; таким образом одним из благ, а быть может и единственным, которое порождается охотою к наукам, является некоторое охлаждение этой отвратительной страсти; подобным людям приятнее было бы упражняться в доказательствах полезности игры, чем предаваться ей. Это же касается меня, то, очутившись среди игроков, я стану оспаривать эту пользу, и мне приятнее будет смеяться над ними, видя их потери, чем самому выигрывать у них.

В частной жизни и в светском обществе я был бы совершенно одинаковым. Я желал бы, чтобы мое богатство всюду распространяло довольство и никогда не давало бы другим чувствовать свое неравенство. Мишура наряда неудобна в тысяче отношений. С целью сохранять между людьми возможно полную свободу я стал бы так одеваться, чтобы во всех рангах быть на своем месте и чтобы ни в одном не выделяться — чтобы без всякой принужденности, без всяких преобразований в своей личности, быть в загородном кабачке простолюдином и в Пале-Рояле приятным собеседником. Располагая вследствие этого большей свободой в своем поведении, я имел бы всегда полный доступ к удовольствиям людей всех званий. Есть, говорят, женщины, которые запирают свою дверь перед людьми в вышитых манжетах и принимают только людей в кружевах; значит, проводить день я отправлялся бы в другое место; по если б эти женщины были молоды и красивы, я мог бы подчас надеть и кружева, чтобы провести у них по меньшей мере ночь.

Единственною связью между моими знакомыми была бы взаимная привязанность, совпадение вкусов, сходство характеров; я заводил бы знакомства как человек, а не как богач, и никогда не потерпел бы, чтобы их прелесть была отравлена материальными соображениями. Если бы достаток мой оставил во мне долю человечности, я далеко распространял бы свои услуги и благодеяния; но вокруг себя я желал бы видеть общество, а не двор, друзей, а не людей, покровительствуемых мною; я был бы не патроном своих гостей, а хозяином дома. Благодаря независимости и равенству связи мои отличались бы полным чистосердечием и доброжелательностью, и, раз в них не были бы замешаны ни долг, ни материальный интерес, единственным условием для них служили бы удовольствие и дружба.

Нельзя купить ни друга, ни возлюбленной. При деньгах легко иметь женщин; но это средство ведет к тому, что никогда не будешь любим ни одной из них. Любовь не только не продается, но неизбежно убивается деньгами. Кто платит, тот, будь он милейшим из людей, уже по одному тому, что платит, не может быть долго любим. Он скоро начнет платить за другого или, скорее, с этим другим будут расплачиваться его же деньгами; и в этой двойной связи, основанной на корысти и разврате, лишенной любви, чести, истинного удовольствия, жадная, неверная и жалкая женщина, с которой получающий подлец точно так же обходится, как и она с дающим дураком, квитается, таким образом, с тем и другим. Приятно было бы выказывать щедрость по отношению к тому, кого любишь, если б это не составляло торга. Я знаю один только способ удовлетворить эту наклонность по отношению к своей возлюбленной, не отравляя любви; это отдать ей все и потом быть на ее содержании. Остается узнать, есть ли такая женщина, по отношению к которой этот поступок не был бы сумасбродным.

Кто говорил: «Я обладаю Лаисой, а она мною — нет»144, тот сказал бессмыслицу. Обладание, если оно не взаимное, ничего не стоит; это, самое большее, половое обладание, а не обладание личностью. А где нет нравственного элемента любви. к чему там так хлопотать об остальном? Найти это — самое пустое дело. В этом отношении погонщик мулов ближе к счастью, чем миллионер.

О, если бы можно было достаточно раскрыть всю непоследовательность порока! Как обманывается он в своем расчете, когда достигает желаемого! Откуда это варварское стремление развратить невинность, сделать своею жертвою юное существо, которое мы должны были бы охранять и которое с первого шага мы неизбежно увлекаем его в пучину нищеты, откуда выведет его лишь смерть? Скотство, тщеславие, глупость, заблуждение — и больше ничего. В этом удовольствии нет даже ничего естественного; оно создано людским мнением, и притом самым подлым мнением, потому что это мнение обусловлено презрением человека к самому себе. Кто чувствует себя последним из людей, тот боится сравнения со всяким другим и хочет прослыть первым, чтобы менее быть ненавистным. Посмотрите, бывают ли когда наибольшими любителями этого мнимого удовольствия милые молодые люди, достойные того, чтобы их любили,— которым извинительнее было бы быть разборчивыми. Нет. Имея приятную наружность, достоинства, чувство, мало боишься опытности своей возлюбленной; с справедливою уверенностью говоришь ей: «Тебе знакомы удовольствия, ну что ж! Мое сердце обещает тебе такие, каких ты никогда не знала».

Но старый сатир, истаскавшийся от разврата, лишенный приятности, беспощадный и неуважительный, потерявший всякую честность, неспособный и недостойный нравиться ни одной женщине, знающей толк в милых людях, думает наверстать все это перед невинной девушкой тем, что воспользуется ее неопытностью и пробудит в вей первое движение чувственности. Последняя его надежда в том, чтобы понравиться благодаря новизне; на это, бесспорно, он втайне и рассчитывает при своей причуде, но он обманывается: внушаемое им отвращение не менее естественно, чем те вожделения, которые он хотел возбудить. Он обманывается и в своем безумном ожидании: та же самая природа заботливо добивается возвращения своих прав; всякая девушка, продающая себя, уже отдавалась; и отдаваясь по своему выбору, она сделала уже сравнение, которого он боится. Он покупает, следовательно, лишь призрак удовольствия и остается после этого не менее противным.

Что касается меня, то, как бы я ни изменился, став богачом, есть все-таки пункт, относительно которого я никогда не изменюсь. Если у меня не останется пи нравственности, ни добродетели, зато останется по крайней мере некоторый вкус н смысл, некоторая деликатность; а это помешает мне по-дурацки расходовать свое богатство на погоню за химерами, тратить свой кошелек и жизнь на то, чтобы испытывать измены и быть посмешищем ребят. Если б я был молод, я искал бы удовольствий молодости; а так как я желал бы найти в них возможно высшую степень наслаждения, то искал бы их не так, как ищет богач. Если б оставался таким, как теперь, тогда другое дело: я благоразумно ограничился бы удовольствиями моего возраста, я усвоил бы вкусы, которые могу удовлетворить, и подавил бы те, которые составляли бы для меня одно мучение. Я не пошел бы с своей седой бородой искать насмешливого пренебрежения молодых девушек; я не перенес бы вида, как мои отвратительные ласки возбуждают в них омерзение, не допустил бы их составлять на мой счет смешные рассказы, фантастично, описывать гнусные удовольствия старой обезьяны в отместку за то, что они вынесли сами. Если же, вследствие неудачной борьбы с привычками, мои прежние, желания снова обратились бы в потребности, я, быть может, стал бы их удовлетворять, но со стыдом, краснея за самого себя. Я у потребности отнял бы характер страсти; подыскал бы себе как можно более подходящую пару и держался бы этого: я не создавал бы из своей слабости занятия для себя и особенно желал бы, чтоб у ней был лишь один свидетель. Жизнь человеческая представляет и другие наслаждения, если недостает этих; тщетно гоняясь за ускользающими удовольствиями, мы лишаем себя и тех, которые остаются при нас. Станем изменять вкусы вместе с родами; не будем перемещать возрастов, как и времен года: нужно быть самим собою во все времена и не бороться против природы, ибо тщетные усилия растрачивают жизнь и мешают нам ею пользоваться.

Простой народ почти не скучает, жизнь егодеятельна; если увеселения его не разнообразны, зато они редки; многочисленность трудовых дней ведет к тому, что он с наслаждением пользуется несколькими днями праздников. Непрерывная смена продолжительных трудов и коротких досугов служит вместо приправы к удовольствиям, доступным этому званию. Для богачей скука бывает страшным бичом; среди всех увеселений, приготовленных с большими издержками, среди всей массы людей, наперерыв старающихся угодить им, скука угнетает их и убивает; всю жизнь они только и делают, что бегут от нее и снова настигаются ею; они подавлены ее невыносимым бременем; женщины, которые не умеют ни заняться, ни веселиться, особенно пожираемы ею — под именем расстройства нервов; она превращается у них в ужасную болезнь, которая подчас отнимает у них разум, а наконец и жизнь. Что касается меня, то участь красивой парижанки я считаю самою ужасною после участи ухаживающего за ней любезника, который, превратившись и сам в праздную женщину, вдвойне, таким образом, удаляется от своего назначения я из-за тщеславного желания быть человеком, имеющим успех у женщин, переносит, томительную медлительность самых скучных дней, какие только выпадали когда на долю человека.

Приличия, моды, обычаи, порожденные роскошью и хорошим гоном, вносят в течение жизни самое скучное однообразие. Удовольствие, которым хотят щегольнуть перед другими, потеряно для всех; оно пропадает и для нас*. Смешное, которого предрассудок боится больше всего на свете, всегда стоит с последним рука об руку, чтобы мучить его и наказывать. Смешными люди бывают лишь оттого, что держатся раз установленных форм: кто умеет видоизменять свои положения и удовольствия, тот сегодня изглаживает впечатление вчерашнего дня; он почти не остается в памяти людей, но он наслаждается, ибо всецело отдается каждому часу и каждой вещи. Моим единственным и постоянным образом действия был бы следующий: во всяком положении я был бы занят исключительно им одним, и всякий день для меня был бы сам по себе, независимо от вчерашнего и завтрашнего дня. Как с народом я был бы простолюдином, так в деревне я был бы деревенским жителем, и, когда заговорил бы о земледелии, крестьянин не стал бы надо мной смеяться. Я не стану в деревне строить город и в глубине провинции заводить Тюильри перед своим аппартаментом. На склоне какого-нибудь красивого холма, хорошо защищенного от припека, у меня был бы маленький деревенский домик — белый домик с зелеными ставнями; и хотя соломенная крыша лучше других для всякого времени года, я для блеску предпочел бы ей — но не мрачную, аспидную, а скорее черепичную кровлю, потому что у нее более чистый и веселый вид, нежели у соломенной, и потому что на моей родине иначе и не покрывают домов, и это мне напоминало бы несколько счастливое время моей юности. Вместо двора у меня был бы скотный двор, вместо конюшни — хлев с коровами, чтобы можно было иметь молочные продукты, которые я очень люблю. Вместо цветников у меня был бы огород, а вместо парка прекрасный фруктовый сад, вроде того, о котором будет сказано ниже. Плоды, предоставленные в распоряжение гуляющих, не были бы подсчитаны и не собирались бы садовником; скупая роскошь не выставляла бы напоказ великолепных шпалер, цветников, до которых едва смеют дотронуться. А эта маленькая щедрость не была бы убыточной, потому что убежище себе я выбрал бы в какой-нибудь отдаленной провинции, где мало видят денег и много жизненных припасов, где царят изобилие и бедность.


Просмотров 194

Эта страница нарушает авторские права

allrefrs.ru - 2020 год. Все права принадлежат их авторам!