Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






Исповедание веры савойского викария 29 часть



Окиньте взором все нации мира, посмотрите все истории, среди всех этих нечеловечных и странных культов, среди этого чудного разнообразия нравов и характеров, вы найдете всюду одни и те же идеи справедливости и честности, везде одни и те же начала нравственности, везде одни и те же понятия о добре и зле. Древнее язычество породило гнусных богов, которых здесь на земле наказали бы как преступников и жизнь которых вместо картины высшего блаженства представляет картину злодеяний и удовлетворения похотей. Но порок, вооруженный священным авторитетом, тщетно спускался из вечного обиталища: нравственный инстинкт отталкивал от него сердца смертных. Прославляя разврат Юпитера78, дивились воздержанию Кеенократа79; бесстыдной Венере поклонялась целомудренная Лукреция80; Страху приносил жертву неустрашимый римлянин; он призывал бога, оскопившего отца81 и умирал без ропота от руки своего отца. Самым презренным божествам служили самые великие люди. Святой голос природы, будучи сильнее голоса богов, заставлял почитать себя на земле и будто ссылал на небо преступление с его виновниками.

Есть, значит, в глубине душ врожденное начало справедливости и добродетели, в силу которого, вопреки нашим собственным правилам, мы признаем свои поступки и поступки другого или хорошими или дурными; это именно начало я называю совестью.

Но при этом слове со всех сторон, я слышу, поднимаются вопли мнимых мудрецов. «Заблуждение детства, предрассудки воспитания!» — кричат они в один голос. В уме человеческом ничего нет, кроме того, что входит туда путем опыта, и мы о всякой вещи судим лишь на основании приобретенных идей. Они идут дальше; они осмеливаются отвергать это очевидное и всеобщее согласие всех наций и в противовес бьющему в глаза единообразию людских суждений стараются отыскать во мраке какой-нибудь темный, известный им одним пример,— как будто все природные наклонности уничтожаются испорченностью одного народа, как будто раз есть уроды, то уже нет вида. Но чему служат мучительные усилия скептика Монтеня откопать в каком-нибудь уголке мира привычку, противоположную понятиям справедливости?82 Что за охота ему облекать самых подозрительных путешественников авторитетом, в котором он отказывает самым знаменитым писателям? Могут ли несколько сомнительных и странных обычаев, установившихся вследствие местных причин, неизвестных нам, опровергнуть общий вывод, извлеченный из согласного мнения всех народов, противоположных во всем остальном и согласных в одном этом пункте? О, Монтень! Ты гордишься откровенностью и правдивостью, будь же откровенен и правдив, если философ может быть таковым, и скажи мне: есть ли такая страна на земле, где было бы преступлением защищать свою веру, быть милостивым, благодетельным, великодушным, где добрый человек был бы в презрении, а вероломный в почете? Каждый, говорят, содействует общему благу из-за своего интереса. Но откуда же происходит то, что справедливый содействует ему в ущерб себе? И что значит идти на смерть ради своего интереса? Без сомнения, всякий хлопочет лишь ради своего блага; но если существует нравственное благо, которое приходится принимать в расчет, то личным интересом можно будет объяснить лишь поступки злых: нужно думать, что дальше этого никто не решится идти. Слишком гнусной была бы философия, при которой мы были бы стеснены в добродетельных поступках, при которой не иначе можно было бы избавиться от хлопот, как подыскивая для этих поступков низкие намерения и противные добродетели мотивы, при которой мы вынуждены были бы унижать Сократа и клеветать на Регула. Если бы подобные учения могли когда-либо возникнуть среди нас, голос природы, равно как и голос разума, непрестанно восставал бы против них и не позволял бы ни одному из сторонников их выставлять в извинение свою чистосердечность.



Я не намерен входить здесь в метафизические споры, которые превышают мое и ваше понимание и ни к чему в сущности не ведут. Я сказал уже вам, что я хотел не философствовать с вами, но помочь вам, посоветоваться со своим сердцем. Если бы все философы мира доказывали, что я не нрав, а вы чувствуете, что я прав, то мне ничего больше и не нужно.



Для этого следует лишь научить вас различать наши приобретенные идеи от наших природных чувствований; ибо мы необходимо чувствуем раньше, чем познаем; а так как мы не учимся желать себе блага и избегать зла, но получаем это желание от природы, то любовь к благу и ненависть к злу — такие же природные наши свойства, как и любовь к себе. Проявления совести суть не суждения, а чувствования; хотя все наши идеи приходят к нам извне, чувствования, оценивающие их, находятся внутри нас, — посредством их только мы и познаем соответствие и несоответствие между нами и вещами, которых мы должны домогаться или избегать.

Существовать для нас — значит чувствовать; чувствительность наша бесспорно предшествует нашему разумению, и чувства мы получили раньше идей *. Какова бы ни была причина нашего бытия, она озаботилась о нашем самосохранении, дав нам чувствования, соответственные нашей природе; нельзя отрицать, по крайней мере, что они прирожденны. Чувствования эти, если речь вести об индивидууме, суть любовь к себе, опасение боли, ужас перед смертью, стремление к благополучию. Но если — в чем нельзя сомневаться — человек есть существо общественное по своей природе или, по крайней мере, создан быть таким, то он может им быть лишь в силу других врожденных чувствований, имеющих отношение к его виду; ибо если признавать лишь потребности физические, то они должны, конечно, рассеивать людей вместо того, чтобы сближать их. А из нравственной системы, созданной этими двоякого рода отношениями — к самому себе и к своим ближним, и возникает импульс совести. Узнать добро не значит полюбить его; человек не обладает прирожденным знанием его; но коль скоро разум знакомит его с благом, совесть заставляет его любить это благо; это именно чувство и есть врожденное.

Итак, я не думаю, друг мой, чтобы невозможно было вывести из нашей природы непосредственное начало совести, независимое от самого разума. А если бы это было невозможно, в этом не было бы и необходимости; ибо, коль скоро отрицающие это начало, допущенное и признанное всем человеческим родом, не доказывают, что его не существует, но довольствуются простым утверждением этого, то, утверждая, что оно существует, мы имеем под собою точно такую же прочную основу, как и они, а кроме того, имеем за собою внутреннее свидетельство и голос совести, говорящий за нее самое. Если первые проблески суждения ослепляют нас и смешивают на первых порах предметы в наших глазах, то подождем, пока наши слабые глаза откроются снова и окрепнут, и мы скоро вновь увидим эти же предметы при свете разума, такими же, какими вначале показывала их природа; или, лучше сказать, будем более просты и менее тщеславны; ограничимся первыми чувствами, которые находим в себе, потому что к ним именно и приводит нас изучение, если только оно не сбило нас с пути.

* В известной мере идеи суть чувства, а чувства суть идеи. Оба названия пригодны для каждого впечатления, которое занимает наше сознание, и предметом, и нами самими, получившими от него восприятие, и лишь порядком этого восприятия определяется соответственное ему название. Когда, занятые прежде всего предметом, о себе мы мыслим лишь по рефлексии, то возникает идея; наоборот, когда полученное впечатление возбуждает наше первое внимание и мы лишь по рефлексии думаем о предмете, его причинившем, то это чувство.

О, совесть, совесть! божественный инстинкт, бессмертный и небесный голос, верный путеводитель существа темного и ограниченного, разумного и свободного, непогрешимый ценитель добра и зла, уподобляющий человека Богу! это ты создаешь превосходство его природы и придаешь нравственный смысл его действиям; без тебя я не чувствую в себе ничего такого, что поднимало бы меня над уровнем зверей, кроме печальной привилегии блуждать от ошибок к ошибкам при помощи мышления, лишенного руководства, и разума, лишенного основ.

Благодарение небу! мы освободились от этого ужасающего философского всеоружия: мы можем быть людьми, не будучи учеными; избавленные от необходимости тратить свою жизнь на изучение морали, мы с меньшими затратами получаем более верного путеводителя в неизмеримом лабиринте людских мнений. Но этого мало, что путеводитель существует: нужно уметь распознавать его и следовать ему. Если он говорит всем сердцем, то почему же столь немногие его понимают? Увы! это оттого, что он говорит нам языком природы, а нас все кругом заставляет забыть этот язык. Совесть робка, она любит уединение и мир; свет и шум ее пугают: предрассудки, от которых иные ее производят, суть злейшие ее враги; она бежит или умолкает перед ними; их шумные голоса заглушают ее голос и мешают его понимать; фанатизм осмеливается подделываться под нее и ее именем подсказывает преступления. Она делается упрямой, наконец, если ее часто выпроваживают; ничего уже не говорит нам, не дает уже ответов, и, после столь продолжительного презрения к ней, ее столь же трудно призвать обратно, сколь трудно было изгнать.

Сколько раз при своих изысканиях я выбивался из сил от внутреннего холода, который в себе чувствовал! Сколько раз грусть и скука, проливая свой яд на мои первые размышления, делали их невыносимыми для меня? Мое зачерствелое сердце внушало мне лишь вялую и нерадивую любовь к истине. Я говорил себе: «Для чего мне мучиться в поисках того, чего нет? Нравственное благо — одна химера; нет ничего благого, кроме чувственных удовольствий». О, как трудно, раз я потерял вкус к душевным удовольствиям, снова приобрести его! Насколько труднее еще получить его, если никогда не имел! Если бы существовал человек настолько жалкий, что во всю жизнь свою ничего не совершал бы такого, воспоминание о чем делало бы его довольным самим собою и тем, что жил, такой человек был бы неспособен когда-либо познать себя; а не сознавая, насколько доброта соответственна его природе, он насильно оставался бы злым и был бы вечно несчастным. Но неужели вы думаете, что есть в целом мире хоть один человек, настолько испорченный, что сердце его никогда не поддавалось искушению делать добро? Это искушение столь естественно и столь сладко, что невозможно противостоять ему всегда; а воспоминания об удовольствии, которое оно доставило хоть раз, достаточно для того, чтобы воспоминать о нем непрерывно. К несчастью, искушение это на первых порах трудно удовлетворить; всегда имеешь множество оснований, чтобы противиться склонности своего сердца; ложная мудрость ограничивает его пределами человеческого я;нужна тысяча мужественных усилий, чтобы осмелиться перешагнуть эти пределы. Находить наслаждение в делании добра — это награда за сделанное добро, а награду эту получают лишь после заслуги. Нет ничего милее добродетели; но чтобы находить ее таковою, нужно вкусить ее. Когда хотят обнять ее, подобно сказочному Протею83, она принимает сначала тысячу ужасающих форм и, наконец, показывается в своем собственном виде лишь тем, кто не выпустил из рук добычи.

Постоянно обуреваемый то естественными чувствами, говорившими мне за общий интерес, то разумом, относившим все ко мне самому, я всю жизнь непрерывно носился бы в ту или другую сторону, делая зло, любя добро и всюду противореча самому себе, если бы новый свет не просветил моего сердца, если бы истина, давшая твердую основу моим мнениям, не упрочила и моего поведения и не привела бы меня в согласие с самим собою. Желают установить добродетель путем одного разума, но какую прочную основу можно дать ей? Добродетель, говорят, есть любовь к порядку. Но может ли поэтому и должна ли эта любовь одерживать во мне верх над любовью к моему благополучию? Пусть мне представят ясное и достаточное основание, чтобы я мог отдать ей предпочтение. Их мнимое основание есть в сущности простая игра словами; ибо я тоже, в свою очередь, говорю, что порок есть любовь к порядку, понимаемому в другом смысле. Некоторый нравственный порядок есть всюду, где есть чувство и разумение. Разница в том, что добрый себя прилаживает к целому, а злой к себе прилаживает целое. Последний делает себя центром всех вещей; первый соразмеряет свой радиус и держится на окружности. Тогда он занимает должное место по отношению к общему центру, которым является Бог, и по отношению ко всем концентрическим кругам, т. е. тварям. Если Божества нет, то лишь злой рассуждает правильно, а добрый оказывается нерассудительным.

Дитя мое! О если бы вы могли почувствовать когда-нибудь, какое бремя сваливается с плеч, когда, исчерпав суетность людских мнений и вкусив горечь страстей, находишь, наконец, столь близко от себя путь мудрости, награду за труды этой жизни и источник счастья, в котором отчаялся! Все обязанности, налагаемые естественным законом, почти искорененные из моего сердца людской несправедливостью, снова начертываются там во имя вечной справедливости, которая налагает их на меня и видит, что я исполняю их. Я уже чувствую себя сознанием и орудием Верховного Существа, которое хочет блага, создает благо, создаст и мое благо, если моя воля будет согласна с его волею и если я правильно буду пользоваться свободой; я подчиняюсь установленному им порядку в уверенности, что и сам буду наслаждаться некогда этим порядком и находить в нем свое блаженство; ибо какое блаженство сладостнее сознания, что мы занимаем свое место в системе, в которой все — благо? Будучи жертвой страдания, я переношу его с терпением, зная, что оно временное и происходит от тела, которое не принадлежит мне. Если я делаю доброе дело без свидетелей, я знаю, что его видят; моим поведением в этой жизни я заручаюсь для будущей. Терпя несправедливость, я говорю себе: «Справедливое существо, управляющее всем, сумеет хорошо вознаградить меня за это». Нужды тела, бедствия жизни делают менее ужасной для меня мысль о смерти: тем менее связей предстоит мне порвать, когда придется покинуть все.

Почему нее душа моя подчинена чувствам и прикована к телу, которое порабощает и стесняет ее? Я ничего не знаю об этом. Разве я проник в божьи определения? Но я могу, не проявляя дерзости, делать скромные догадки. Я говорю себе: «Если бы дух человека оставался свободным и чистым, какая была бы заслуга любить и следовать установленному порядку, нарушать который для него не было бы никакого интереса? Правда, он был бы счастлив; но его счастью недоставало бы высшей ступени — славы, добродетели и доброго свидетельства о самом себе. Раз душа связана со смертным телом узами, настолько же мощными, насколько непостижимыми, забота о сохранении этого тела побуждает ее все относить к нему и внушает ей интересы, противные всеобщему порядку, который однако же она способна видеть и любить; и вот тут-то правильное пользование своей свободой становится одновременно и заслугой, и наградой, и душа подготовляет себе нерушимое счастье, вступая в борьбу со своими земными страстями и поддерживая в себе свою первоначальную волю.

Если даже в состоянии унижения, в котором мы находимся в течение этой жизни, все наши первые склонности законны, если все наши пороки происходят от нас же, то почему же мы жалуемся, что порабощены ими? почему упрекаем Творца вещей за бедствия, которые причиняем себе, и за врагов, которых сами вооружаем против себя? Ах! не станем портить человека: он без горя будет всегда добр, без угрызений совести — всегда счастлив. Преступники, уверяющие, что их вынудили совершить преступление, столько же лживы, сколько злы; как они не видят, что слабость, на которую они жалуются, создание их собственных рук, что их первое развращение происходит но их же воле, что, желая поддаться своим искушениям, они, наконец, поддаются им помимо воли и делают их непреодолимыми! Без сомнения, от них уже не зависит — не быть злыми и слабыми, но от них зависело не делаться такими. О, как легко мы оставались бы владыками над собою и своими страстями, даже в течение этой жизни, если бы, когда привычки наши еще не приобретены, когда ум наш только что начинает раскрываться, мы умели занять его предметами, которые он должен знать, чтобы оценить те, которых не знает, если бы искренно желали просветить себя, не зная того, чтобы блистать в глазах других, но чтобы быть добрыми и мудрыми сообразно со своею природою, чтобы найти свое счастье в исполнении своих обязанностей! Это изучение кажется нам скучным и трудным, потому что мы помышляем о нем тогда, когда уже испорчены пороком, когда предались уже страстям. Мы прочно устанавливаем свои суждения и оценку свою раньше познания добра и зла; а потом, измеряя все по этой ложной мерке, мы ничему не умеем придать настоящей цены.

Есть возраст, когда сердце, еще свободное, но уже горячее, тревожное, жадно стремясь к неведомому счастью, ищет его с пытливою уверенностью и, обманутое чувствами, останавливается, наконец, на его ложном образе, думая найти его там, где его вовсе нет. У меня эти иллюзии продолжались слишком долго. Увы! я слишком поздно распознал их и не мог совершенно разрушить их: они будут продолжаться, пока будет существовать это смертное тело, служащее причиною их. Но как они ни прельщают, они, по крайней мере, уже не обманывают меня; я признаю их за то, что они есть; увлекаясь ими, я презираю их; вместо того чтобы видеть в них предмет моего счастья, я вижу в них препятствие к нему. Я жажду мо-мента, когда, избавившись от телесных оков, я буду самим собою, без противоречий, без разделения и для своего счастья буду нуждаться лишь в самом себе; в ожидании я пока счастлив и в этой жизни, потому что мало обращаю внимания на все ее бедствия, считаю ее почти постороннею для моего бытия и потому что все истинное благо, которое я могу извлечь из нее, зависит от меня.

Чтобы заранее подняться, насколько возможно, до этого состояния счастья, силы, свободы, я упражняюсь в возвышенном созерцании. Я размышляю о порядке Вселенной — не для того, чтобы объяснять его посредством пустых систем, но чтобы дивиться ему беспрестанно, чтобы поклоняться премудрому Создателю, проявляющему Себя в нем. Я беседую с Ним, проникаюсь во всех своих способностях Его бедственною сущностью; умиляюсь Его благодеяниям, благословляю Его за дары; но я не прошу у Него. Чего мне просить у Него? Чтобы Он изменил для меня течение вещей, чтобы совершал чудеса в мою пользу? Мне ли, когда я больше всего должен любить порядок, установленный Его мудростью и поддерживаемый Его провидением, мне ли желать, чтобы этот порядок был нарушен из-за меня? Нет, это безрассудное желание заслуживало бы скорее наказания, чем исполнения. Я не прошу у Него и возможности делать добро: к чему просить о том, что дал мне Он? Не наделил ли Он меня совестью, чтобы любить добро, разумом, чтобы познавать его, свободой, чтобы выбирать его? Если я делаю зло, для меня нет извинения; я делаю его, потому что хочу; просить у Него, чтобы он изменил мою волю,— это значит требовать от Него того, чего он от меня требует, значит желать, чтобы Он делал мое дело, а я получал плату за него; не быть довольным своим состоянием значит желать иного, а не того, что есть, значит желать беспорядка и зла. Источник справедливости и истины, Боже милосердный и благой! При моей вере в Тебя, высшее желание моего сердца в том, чтобы совершалась Твоя воля. Присоединяя к ней свою волю, я делаю, что Ты делаешь, я покоряюсь Твоей благости и думаю, что заранее разделяю то высшее блаженство, которое бывает паградою за это.

При справедливом недоверии к самому себе я одного прошу у него, или, скорее, одного ожидаю от его справедливости,— это исправления моих заблуждений, если я заблуждаюсь и если это заблуждение для меня опасно; чтобы быть чистосердечным, я не считаю себя непогрешимым: мои мнения, которые кажутся мне самыми истинными, могут оказаться ложью, ибо у какого человека нет своих мнений? А сколько людей согласных во всем? Но хотя мой самообман происходит от меня же самого, он один может избавить меня от него. Я сделал что мог для достижения истины; но ее источник слишком возвышен; виноват ли я, если мне не хватает сил идти дальше? ему именно и следует приблизиться».

Добрый священник говорил с жаром; он был взволнован, я также. Мне казалось, будто я внимаю божественному Орфею84, поющему свои первые гимны и обучающему людей поклонению богам. И однако, у меня возникло множество возражений, но я не высказал ни одного, ибо они были не столько убедительны, сколько неуместны; к тому же он говорил так уверенно, что грешно было бы прервать его. И по мере того как он высказывал то, что диктовала ему совесть моя собственная совесть как бы подтверждала мне все, что он говорил.

«Чувства, о которых вы мне только что поведали, — сказал я ему,— весьма необычны, по крайней мере в отношении того, что вы сами признали неизвестным. Я вижу, что они весьма близки к теизму или естественной религии, которую христиане нарочно смешивают с атеизмом или неверием, т. е. с совершенно противоположным учением. Но при теперешнем состоянии моей веры мне пришлось скорее подниматься, нежели опускаться до восприятия ваших убеждений, и мне трудно принять вашу точку зрения, не будучи таким же умудренным знанием, как вы. Желая быть, по крайней мере, столь же искренним, я хочу посовещаться с самим собою. Только внутреннее чувство должно побудить меня следовать вашему примеру, и вы сами меня учили, что вызвать его после того, как оно было подавляемо в течение долгого времени, не так-то просто. Я уношу в своем сердце все ваши рассуждения, мне следует обдумать их. Если, хорошенько рассудив наедине с собою, я проникнусь вашею убежденностью, вы станете моим последним апостолом, а я до самой смерти останусь вашим учеником. Вы же продолжайте наставлять меня, ведь вы сказали мне пока лишь половину того, что я должен знать. Говорите об откровении, о писании, о тех неясных догматах, в которых я пытаюсь разобраться, не в силах постигнуть их сути и не умея ни принять, ни отвергнуть их».

«Да, дитя мое,— сказал он, обнимая меня, — я скажу вам до конца все, что я думаю; я не хочу открывать вам мое сердце лишь наполовину. Мне была необходима ваша искренность, она и позволила мне ничего не утаить от вас. До сих пор я не сказал вам ничего, ни слова, в коем не был бы внутренне уверен, которое не могло бы, по моему убеждению, принести вам пользу. Но мне остается сделать еще одно признание, совсем иного рода, о том, что несет лишь смятение, тайну, неясность, что грозит мне неуверенностью и подозрениями. Едва решаясь на него, я, прежде чем советовать, поделюсь с вами своими сомнениями. Если бы вы были тверды в своих мыслях, я поколебался бы в изложении моих, но при вашем нынешнем состоянии вы выиграете оттого, что будете думать, как я*. Впрочем, придавайте моим рассуждениям лишь то значение, какое сообразуется с вашим разумом; не мне судить, прав я или заблуждаюсь. В споре очень трудно не принять иной раз категоричный тон, а потому не забывайте, что в данном случае все мои утверждения для вас лишь повод к сомнению. Ищите истину сами, я же, с моей стороны, обещаю вам одно чистосердечие.

* Вот, думаю я, именно то, что добрый викарий мог сказать в настоящее время публично.

В моем веровании вы видите лишь естественную религию,— странно, что людям нужна еще какая-то другая! Да и есть ли нужда в другой религии? В чем моя вина, ежели я служу Богу согласно тому свету, которым он озарил мой ум, согласно чувствам, которые он внушил моему сердцу? Могу ли я извлечь из какого-либо общепринятого учения чистоту морали и догматы, полезные для человека и почетные для его Творца, которые за неимением такой доктрины я не мог бы извлечь из свойств собственной моей натуры при хорошем их применении? Укажите мне, что можно еще добавить во славу Божию, для блага общества и для моей собственной пользы к предписаниям естественного закона и какие еще добродетели способен пробудить во мне новый культ, кроме тех, коими я уже располагаю? Самые высокие представления о Божестве дает нам наш собственный разум. Приглядитесь к зрелищу природы, прислушайтесь к внутреннему голосу; неужто Бог еще не все открыл нашим глазам, нашей совести, нашему разуму? Что же нового могут нам сказать люди? Их откровения только порочат Бога, наделяя его человеческими страстями. Я вижу, как отдельные догматы затемняют наши понятия о Высшем Существе, вместо того чтобы прояснить их, унижают его самого, вместо того чтобы возвысить; я вижу, как к непостижимым таинствам божьим присоединяются нелепые противоречия; новые доктрины делают человека надменным, нетерпимым, жестоким; вместо того чтобы установить на земле мир, они несут людям огонь и меч. И я спрашиваю себя, для чего все это, и не умею ответить. Я вижу вокруг себя лишь людские преступления и несчастья рода человеческого.

Мне говорят: дабы научить людей служить Богу, как он того хочет, нужно откровение. В доказательство приводится разобщенность самых причудливых культов, ими учрежденных; и никто не видит, что сама разобщенность эта происходит от различного толкования откровений. Едва только народы догадались заставить Бога говорить, как каждый заставил его говорить на своем языке и говорить то, что данному народу хочется услышать. Но ежели бы слово божие люди слушали в сердце своем, на свете никогда не было бы больше одной религии. Нужна единая религия, я в этом положительно убежден. Но неужто этот вопрос столь важен? Неужто для его решения потребовалось все божественное могущество? Не будем смешивать религиозную церемонию с самой религией. Богу нужен культ, исповедуемый сердцем; ежели такой культ соблюдается искренне, значит, он уже единообразен. Какое безумное тщеславие: воображать, будто Бог проявляет интерес к форме одежды священника, к порядку слов, произносимых им, к телодвижениям в алтаре, к коленопреклонениям! Ах, друг мой! Как бы высоко ты ни вознесся, ты всегда останешься достаточно близок к земле. Бог хочет, чтобы ему поклонялись, слушаясь велений разума и истины; вот подлинная задача всех религий, всех стран, всех людей, Что же касается внешних проявлений культа, то, если он должен быть единообразен в целях общего порядка, пусть этим займутся паши правители; для этого вовсе не требуются откровения.

Я и не помышлял об этом с самого начала. Увлекаемый предрассудками воспитания и тем самолюбием, которое всегда стремится вознести человека за пределы его возможностей, не будучи в силах подняться в моих жалких представлениях до уровня Высшего начала, я пытался низвести его до себя. Я хотел сократить бесконечное расстояние, установленное им между моей и его природою. Я жаждал более близкого общения с ним, особых поучений от него; я не довольствовался тем, что уподоблял Бога человеку,— желая возвыситься над себе подобными, я стремился к сверхъестественному знанию, я хотел, чтобы мой культ был исключительным, я хотел, чтобы Бог открыл мне то, чего он не открывал другим, или же то, что было бы доступно только моему пониманию.

Рассматривая этот мною установленный момент как точку зрения, из которой исходили все верующие, стремящиеся к более просвещенному культу, я находил в естественной религии лишь элементы, свойственные всякой другой. Я изучал всевозможные секты, заполонившие землю и взаимно обвиняющие друг друга во лжи и заблуждениях, и спрашивал: «Которая же из них настоящая?» Член каждой из них отвечал мне: «Моя». Каждый говорил: «Только я и мои единомышленники думаем по справедливости. Все остальные погрязли в заблуждениях»,— «А почему вы знаете, что именно ваша секта настоящая?» — «Потому, что нам открыл это Бог»*. — «А кто вам сказал о том, что Бог открыл это?» — «Мой пастырь, которому это хорошо известно. Он указал мне, как именно я должен верить, и я повинуюсь. Он утверждает, что все верующие иначе — лгут, и я их не слушаю».

* «Все они,— говорил один добрый и мудрый священник,— утверждают, что они приобщены к своей вере и исповедуют ее но через посредство людей или других творений, но только от Бога. Но, говоря по правде, ничего не преувеличивая и не скрывая, это пустой довод; что бы они ни говорили, они связаны с усилиями человеческих рук и средств; первое свидетельство тому — способ, каким религии воспринимались в мире и еще до сих пор принимаются отдельными лицами: народ, страна, местность утверждают религию; вы исповедуете именно ту, которая принята в местности, где вы родились и воспитывались; обрезанные, крещеные, евреи, магометане, христиане — вот кем мы становимся задолго до того, как узнаем, что мы люди; нам не дано выбирать себе религию; свидетельство тому — сама жизнь и нравы, так плохо сообразующиеся с религией; свидетельство тому также и тот факт, что люди из-за весьма незначительных неудобств восстают против требований своей религии») (Шаррон. О мудрости. Кн. II, гл. 5).

По всей видимости, искреннее вероисповедание добродетельного богослова из Кондома 85 не очень отличалось от веры савойского викария.

Значит истина, думал я, не едина, и то, что достоверно для меня, может быть неверно для вас? Если тот, кто следует по правильному пути, и тот, кто Впадает в заблуждение, действуют одинаково, то какова заслуга или вина каждого из них? Ведь их выбор — дело случая, и несправедливо обвинять их; это значило бы награждать или карать людей за то, что они родились в той или другой стране. И тот, кто осмелился бы сказать, что Бог судит нас именно таким образом, оскорбил бы его правосудие.

Либо все религии хороши и угодны Богу, либо существует лишь одна, которую он дает и за отказ от которой карает; в таком случае ее легко узнать, отличить от ложных исповеданий и считать единственно истинной. Тогда ее приметы существовали бы во всякое время и во всякой стране и одинаково принимались бы всеми людьми и народами: великими и малыми, просвещенными и невежественными, европейцами, индийцами, африканцами, дикарями. Если бы на земле существовала одна религия, вне которой нам грозило бы вечное проклятие, и если бы хоть один искренне верующий смертный не был бы поражен ее очевидностью, то Бога этой религии следовало бы назвать несправедливейшим и жесточайшим из тиранов.


Просмотров 166

Эта страница нарушает авторские права

allrefrs.ru - 2020 год. Все права принадлежат их авторам!