Главная Обратная связь

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






Исповедание веры савойского викария 25 часть



Я не перестаю повторять: облекайте все ваши уроки молодым людям в форму поступков, а не речей; пусть они не учат по книгам того, чему может научить их опыт. Какая нелепая задача — упражнять их в искусстве говорить без всякого намерения что-либо сказать; давать чувствовать энергию языка страстей и всю силу искусства убеждать — на школьной скамье, когда у них нет никакого интереса кого-нибудь и в чем-нибудь убеждать! Все правила риторики кажутся лишь пустою болтовней тому, кто не знает, как применить их в свою пользу. Для чего знать ученику, каким способом Ганнибал склонял солдат к переходу через Альпы? Если бы вместо этих великолепных речей вы показали ему, как он должен приняться за дело, чтоб убедить своего надзирателя дать ему отпуск, будьте уверены, что он внимательнее отнесся бы к вашим правилам.

Если б я захотел преподавать риторику молодому человеку, у которого все страсти уже развились, то я представлял бы ему беспрестанно предметы, способные польстить его страстям, и исследовал бы вместе с ним, каким языком он должен говорить с другими людьми, если хочет принудить их благоприятствовать его желаниям. Но Эмиль мой находится в положении не столь выгодном для ораторского искусства; ограничиваясь почти одними физическими потребностями, он менее нуждается в других, чем другие в нем; а так как ему нечего просить у них для себя самого, то вещь, в которой он хочет убедить, не настолько его трогает, чтоб он стал чрезмерно волноваться. Отсюда следует, что речь его будет вообще проста и бедна образами. Слова он употребляет обыкновенно в собственном смысле и только для того, чтобы его попяли. Он мало говорит сентенциями, потому что не научился обобщать своих идей; у него мало образов, потому что он редко бывает страстен.

Это не значит, однако, чтобы он был совершенно флегматичным и равнодушным; этого не допускают ни лета его, ни нравы, ни вкусы; в годы пылкой юности живительные соки, задерживаемые и перегоняемые в крови, придают его молодому сердцу жар, который блестит в его взорах, чувствуется в речах, замечается в поступках. Речь его получила выразительность, а порой в ней слышится и пылкость. Благородное чувство, ее внушающее, придает ей силу и возвышенность; проникнутый нежною любовью к человечеству, он в словах передает движение души своей; в смелой его откровенности заключается нечто более пленительное, чем в искусственном красноречии других, или, лучше сказать, один он истинно красноречив, потому что ему стоит лишь показать, что он чувствует,— и он уже сообщает свои чувства слушателям.



Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что если практиковаться подобным образом в добрых делах, извлекать из удач или неудач размышления о причине их, то мало окажется полезных познаний, которых нельзя было бы принять в уме молодого человека, и что вдобавок ко всем истинным знаниям, которые можно приобрести в школах, он приобретет, кроме того, еще более важное знание, именно умение применять приобретенное к потребностям жизни. Невозможно, чтобы, принимая столько участия в ближних, он с ранних пор не научился взвешивать и оценивать их действия, вкусы, удовольствия и вообще давать тому, что может содействовать или вредить людскому счастью, оценку более правильную, чем это могли бы сделать те, которые, ни в ком не принимая участия, ничего никогда не делали для другого. Кто всегда занят только собственными делами, тот становится слишком пристрастным и не может здраво судить о вещах. Относя все к себе одному и собственною выгодой регулируя свои понятия о добре и зле, он наполняет ум свой тысячью смешных предрассудков и во всем, что приносит малейший вред его интересам, тотчас видит гибель всей Вселенной.



Распространим свое самолюбие на другие существа — таким путем мы превратим его в добродетель, и нет человеческого сердца, в котором эта добродетель не имела бы корня. Чем менее предмет наших забот касается непосредственно нас самих, тем менее приходится бояться обольщения личным интересом; чем больше обобщается этот интерес, тем больше в нем справедливости, а наша любовь к человеческому роду есть не что иное, как любовь к справедливости. Итак, если мы хотим, чтоб Эмиль любил правду, если хотим, чтоб он ее знал, то будем в делах всегда держать его далеко от личного его интереса. Чем более его заботы посвящены будут чужому счастью, тем просвещеннее они будут и мудрее и тем менее он будет ошибаться в оценке добра и зла; но никогда не допускайте в нем слепого предпочтения, основанного единственно на лицеприятии или несправедливом предубеждении. Да и зачем он стал бы одному вредить, чтобы услужить другому? Для него не важно, на чью долю выпадает больше счастья,— лишь бы содействовать наибольшему счастью всех; а в этом и состоит первый интерес мудреца, после личного интереса, ибо каждый есть часть своего рода, а не часть другого индивида.

Чтобы помешать состраданию выродиться в слабость, нужно, значит, обобщать его и распространять на весь род человеческий. Тогда мы предаемся ему лишь настолько, насколько оно согласуется со справедливостью, потому что из всех добродетелей справедливость наиболее содействует общему благу людей. В силу разума, в силу любви к себе нужно к роду людскому питать еще большее сострадание, чем к ближнему своему, и жалость к злым есть очень большая жестокость к людям.

Впрочем, нужно помнить, что все эти средства, которыми я отвлекаю моего воспитанника от интересов его личности, имеют все-таки прямое отношение и к нему — не только потому, что из них проистекает внутреннее наслаждение, но и потому, что, делая его благотворительным по отношению к другим, я тружусь над его собственным образованием.

Я сначала дал средства, а теперь показываю действие их. Какой широкий кругозор открывается мало-помалу в его голове! Какими возвышенными чувствованиями заглушается в его сердце зародыш мелких страстей! Какая отчетливость суждения, какая точность ума образуется в нем из его культивированных наклонностей, из опытности, которая сосредоточивает стремления великой души в тесных пределах возможного и ведет к тому, что человек, стоящий выше других и не имеющий возможности поднять их до своего уровня, умеет сам спуститься к ним! В его разуме запечатлеваются истинные принципы справедливости, истинные образы прекрасного, все нравственные отношения живых существ, все идеи порядка; он видит место каждой вещи и причину, удаляющую ее от этого места; он видит, чем создается добро и что. противодействует ему. Не испытав человеческих страстей, он знает уже обманы их и игру.

Я подвигаюсь вперед, увлекаемый силою вещей, но я не обманываюсь па счет мнения читателей. Они давно уже видят меня в стране химер; со своей стороны, я все время вижу их в области предрассудков. Расходясь так далеко с обычными мнениями, а не перестаю представлять их в своем уме; я их рассматриваю, размышляю о них — не для того, чтобы держаться или избегать их, по чтобы взвесить их на весах рассуждения. Всякий раз, как последнее заставляет меня уклоняться от них, наученный опытом, я уже совершенно уверен, что читатели не последуют за мной; я знаю, что, упорствуя в своем мнении, будто возможно лишь то, что они видят, они примут изображаемого мною молодого человека за существо воображаемое и фантастическое, потому что он отличается от тех, с которыми его сравнивают; им не приходит в голову, что он и должен отличаться: раз он воспитан иначе, раз его волнуют совершенно противоположные чувства, раз он получил совершенно не такое, как они, образование, было бы гораздо более удивительным, если б он походил на них, а не таким был, каким я предполагаю. Это не человеческий человек; это человек природы. И конечно, он должен быть очень странным на их взгляд.

В начале этого сочинения я не предполагал ничего такого, чего не мог бы наблюдать и всякий другой так же хорошо, как и я, потому что исходный пункт — я разумею рождение человека — для всех нас одинаков; но чем более мы подвигаемся вперед, я — культивируя природу, вы — извращая ее, тем дальше мы удаляемся друг от друга. В шесть лет мой воспитанник мало отличался от ваших, которых вы не успели еще изуродовать; теперь в них нет ничего уже сходного; а в лета возмужалости, которые приближаются, он должен явиться в совершенно противоположном свете, если только заботы мои не пропали даром. Количество приобретений, быть может, почти ровно с той и другой стороны, но самые приобретения совершенно не сходны между собою. Вы изумлены, что находите у первого высокие чувства, которых и в зародыше нет у вторых; но примите в расчет и то, что эти последние все бывают уже философами и богословами, прежде чем Эмиль узнает, что такое философия, и прежде чем он даже услышит о Боге.

Мне скажут: «Ни одно из ваших предположений не оправдывается на деле; молодые люди не так созданы; у них такие-то и такие-то страсти; они поступают так-то»; но говорить так. все равно, что уверять, будто груша никогда не бывает большим деревом, на том основании, что в садах своих мы видим только" малорослые деревья.

Я прощу этих судей, столь поспешных в порицании, принять во внимание, что ведь все сказанное ими я так же хорошо знаю, как и они, что ведь, вероятно, я дольше их об этом размышлял и, не имея никакого интереса морочить их, имею право требовать, чтоб они приняли, по крайней мере, па себя труд поискать, в чем я ошибаюсь. Пусть они хорошо исследуют организацию человека, пусть проследят первые движения сердца при том или ином обстоятельстве, чтобы видеть, насколько один индивид под влиянием воспитания может разниться от другого, пусть они дотом сопоставят мое воспитание с последствиями, которые я ему приписываю, и пусть скажут, в чем я неправильно рассуждал: тогда мне нечего будет ответить.

Мой сравнительно решительный тон несколько оправдывается, я думаю, тем обстоятельством, что я не только не увлекаюсь духом системы, но стараюсь по возможности меньше опираться на рассуждение и доверяю лишь наблюдению. Я основываюсь не на том, что вообразил себе, но на том, что видел. Правда, что я не ограничил своих опытов стенами одного города или одного масса людей; но зато, сравнив столько классов и народов, сколько я мог видеть в своей жизни, проведенной среди наблюдений, я отбросил как нечто искусственное то, что принадлежало одному народу и не принадлежало другому, что свойственно одному состоянию и не свойственно другому, и лишь то считал неоспоримо принадлежащим человеку,; что свойственно всем, всякому возрасту, во всяком ранге и в какой бы то ни было нации.

А если вы будете по этой методе с детства следить за молодым человеком, который не будет отлит ни в какую особую форму и возможно меньше будет подчиняться авторитету и чужому мнению, на кого, думаете, он будет более всего походить — на моего воспитанника или на ваших? Вот какой, мне кажется, вопрос нужно решить, чтоб узнать, заблуждаюсь ли я.

Не легко человеку начинать мыслить, но как скоро он начал, он уже не перестает. Кто мыслил, тот всегда будет мыслить, и разум, раз предавшийся размышлению, не может уже оставаться в покое. Можно, значит, было бы подумать, что я требую или слишком многого, или слишком малого, что ум человеческий от природы не так быстро раскрывается и что, приписав ему способности, которых у него нет, я слишком долго держу его в круге идей, за который он должен бы был перешагнуть.

Но прежде всего примите во внимание, что, если желают сформировать человека природы, для этого вовсе не нужно создавать из него дикаря и ссылать его в глубь лесов, что раз он вращается в вихре общества, то достаточно, если он не позволяет увлекать себя ни страстям, ни людским мнениям, если он видит собственными глазами, чувствует собственным сердцем, если никакой авторитет не управляет им, кроме авторитета его собственного разума. При таком положении ясно, что масса предметов, на него действующих, частая смена чувствований, его волнующих, разнообразие средств для удовлетворения его действительных нужд должны дать ему множество идей, которых иначе он никогда не имел бы или приобретал бы гораздо медленнее. Естественное развитие ума ускорено, но не извращено. Один и тот же человек, который в лесах необходимо останется тупым, в городах должен сделаться умным и рассудительным, если будет здесь простым зрителем. Ничто так не содействует развитию ума, как безумия, которые видишь, но не разделяешь; и опять-таки даже, кто разделяет их, и тот научается, лишь бы он не обманывался насчет их и не увлекался заблуждением тех, которые совершают эти безумия.

Примите также в расчет, что раз способности наши заставляют нас ограничиваться вещами чувственно воспринимаемыми, то мы не оставляем почти никакого места абстрактным, философским понятиям и идеям чисто интеллектуальным. Чтобы возвыситься до них, мы должны или развязаться с телом, с которым так крепко связаны, или постепенно и медленно переходить от предмета к предмету, или, наконец, быстро и почти одним прыжком перескочить промежуток — совершить гигантский шаг, на который не способно детство, потому что даже и взрослым людям для этого нужно много ступенек, нарочно для них сделанных. Первая абстрактная идея есть первая из этих ступеней; но я никак не могу понять, каким образом решаются ее строить.

Непостижимое Существо, которое все обнимает, которое дает миру движение и образует всю систему существ, невидимо для наших глаз и неосязаемо для наших рук; Оно не поддается ни одному из наших чувств: работа видна, но работающий скрыт, Не легкое дело узнать, наконец, что Оно существует; а когда мы дошли до этого знания, когда спрашиваем себя: каково Оно, где Оно? — ум наш смущается, теряется, и мы можем только — мыслить.

Локк хочет, чтобы начинали с, изучения духа и потом переходили к изучению тела55. Метода эта — метода суеверия, предрассудков, заблуждения; это — не метода разума и даже не метода природы, хорошо упорядоченной; это все равно, что зажмуривать глаза с целью научиться видеть. Нужно долго изучать тела, чтобы составить себе истинное понятие о духах и предположить их существование. Противоположный порядок служит лишь к утверждению материализма.

Так как первыми орудиями наших познаний являются чувства, то непосредственно мы получаем понятие единственно о существах телесных и чувственно воспринимаемых. Слово дух не имеет никакого значения для того, кто не философствовал. Дух для простого народа и для детей есть не что иное, как тело. Воображают же они, что духи кричат, говорят, дерутся, производят шум! А нужно признаться, что духи, у которых есть руки и языки, очень похожи на тела. Вот почему все народы на свете, не исключая евреев, создавали себе телесных Богов. Мы сами при наших терминах «дух» и т. д. оказываемся большею частью настоящими антропоморфистами. Нас учат говорить, что Бог есть всюду; но мы также верим, что и воздух есть всюду, по крайней мере в нашей атмосфере; и самое слово дух по. своему происхождению означает лишь дуновение, ветер. Раз людей приучают говорить слова без понимания их, после этого легко заставить их говорить все, что угодно.

Сознание нашего воздействия на другие тела должно было на первых порах внушать нам мысль, что они действуют на нас тем же способом, каким мы на них действуем. Таким образом, человек начал с того, что одушевил все предметы, действие которых чувствовал. Чувствуя себя менее сильным, чем большинство этих существ, и не зная пределов их могущества, он предположил, что оно безгранично, и создал из них богов, лишь только наделил их телами. В первые века люди, пугаясь всего, ничего не видели в природе мертвым. Идея материи требовала не меньше времени для своего образования, чем идея духа, потому что эта первая идея уже есть абстракция. Таким образом они наполнили Вселенную чувственно постигаемыми божествами. Светила, ветры, горы, реки, деревья, города, даже дома — все имело свою душу, своего Бога, свою жизнь. Идолы Лавана56, маниту дикарей57, фетиши негров, всякие произведения природы и рук человеческих были первыми божествами смертных; политеизм был первой их религией, идолопоклонство — первым культом. Они лишь тогда могли познать единого Бога, когда, обобщая все более и более свои идеи, стали способными восходить до первой причины, соединять целую систему существ в одну идею л придавать смысл слову сущность, которое, строго говоря, означает величайшую из абстракций. Следовательно, всякий ребенок, который верит в бога, необходимо бывает идолопоклонником или, по крайней мере, антропоморфистом; а кто представил себе Бога воображением, тот очень редко постигает его разумением. Вот то именно заблуждение, к которому ведет принятый Локком порядок.

Дошедши, каким бы то ни было образом, до абстрактной идеи сущности, мы видим, что для признания единой сущности нужно предположить в ней свойства непримиримые, взаимно исключающие друг друга, такие, как мысль и пространство, из которых одно по существу делимо, а другое исключает собою всякое понятие о делимости. Кроме того, понятно, что мысль или, если хотите, чувствование, есть свойство первоначальное и неотделимое от сущности, которой оно принадлежит, и то же можно сказать и о протяжении по отношению к его сущности. Отсюда следует, что существа, теряющие одно из этих свойств, теряют и сущность, которой оно принадлежит, что, следовательно, смерть есть не что иное, как разделение сущностей, а существа, в которых эти два свойства соединены, состоят из двух сущностей, которым эти два свойства и принадлежат.

А теперь примите во внимание, какое расстояние остается еще между понятием о двух сущностях и понятием о божественной природе между непостижимой идеей воздействия нашей души на наше тело и идеей воздействия Божества на все существа. Каким образом идеи творения, совершенного уничтожения, вездесущности, вечности, всемогущества, идея свойств Божьих, все эти идеи, которые столь немногим людям представляются такими же смутными и темными, каковы они в действительности, и которые не заключают в себе ничего темного для простого народа, потому что он совершенно ничего тут не понимает,— каким образом эти идеи могли бы представиться во всей своей силе, т. е. во всей своей таинственности, юным умам, которые заняты пока еще первичною деятельностью чувств и постигают лишь то, чего касаются? Напрасно бездны бесконечного зияют всюду вокруг нас; ребенок не умеет пугаться их; его слабые глаза не могут измерить глубины их. Для детей все бесконечно; они ничему не умеют ставить пределов не потому, что у них слишком длинная мерка, а потому, что у них короток ум. Я даже заметил, что бесконечное для них скорее меньше, чем больше тех размеров, которые им известны. Неизмеримость пространства они станут оценивать скорее с помощью ног, чем при помощи зрения; оно будет для них простираться не за пределы зрения, а за пределы того, что можно пройти. Если им говорят о всемогуществе Бога, они сочтут Бога почти столь сильным, как их отец. Так как мерилом возможного служит для них собственное знание, то им во всякой вещи то, о чем говорят, представляется менее значительным, чем то, что они сами знают. Таковы естественные суждения при невежестве или ограниченности ума. Аякс побоялся бы помериться с Ахиллом, а Юпитера вызывает па бой, потому что знает Ахилла и не знает Юпитера. Один швейцарский крестьянин, который считал себя самым богатым из людей и которому старались объяснить, что такое король, с гордым видом спрашивал, может ли быть у короля сто коров в горах.

Я предвижу, сколь многие читатели будут изумлены тем, что, проследив весь первый возраст моего воспитанника, я ни разу не говорил ему о религии. В пятнадцать лет он не знал, есть ли у него душа: а быть может, даже в восемнадцать лет еще не время знать ему об этом; ибо если он узнает раньше, чем нужно, то представляется опасность, что он никогда не будет знать этого.

Если я хотел бы изобразить прискорбную тупость, я нарисовал бы педанта, обучающего детей катехизису. Мне возразят, что раз большинство христианских догматов суть тайны, то ожидать, пока ум человеческий станет способным постигать их, значит ожидать не того, когда ребенок станет взрослым человеком, но того, когда человек перестанет быть человеком. На это я отвечу прежде всего, что есть тайны, которые человеку невозможно не только постичь, но и представить в мысли; и я не вижу, что выигрывают, преподавая детям эти тайны, если не считать того, что их с ранних пор учат лгать. Кроме того, я сказал бы, что, допуская эти тайны, нужно понимать, по крайней мере, что они непостижимы; а дети даже не способны к этому пониманию. Для возраста, при котором все — тайна, не существует тайн в собственном смысле.

Чтобы быть спасенным, нужно верить в Бога. Плохое понимание этого догмата бывает основой кровавой нетерпимости и причиной всех тех бесплодных наставлений, которые наносят смертельный удар человеческому разуму, приучая его отделываться одними словами. Без сомнения, мы не должны терять ни одного момента, чтобы заслужить вечное спасение; но чтобы его получить, для этого недостаточно повторять известного рода слова.

Обязанность верить предполагает собою возможность. Философ, который не верит, виновен, потому что дурно пользуется своим развитым разумом и потому что он в состоянии понимать истины, им отвергаемые.

Но во что верует ребенок, исповедующий христианскую религию? Верует в то, что постигает; а он так мало постигает передаваемое ему, что, если вы скажете ему противоположное, он усвоит это с такой же охотой. Вера детей и многих взрослых обусловлена местожительством. Одному говорят, что Магомет — пророк божий, и он повторяет, что Магомет — пророк божий; другому говорят, что Магомет — обманщик, и он повторяет, что Магомет — обманщик. Каждый из них утверждал бы то, что утверждает другой, если бы они оказались перемещенными один на место другого.

Когда ребенок говорит, что он верует в Бога, он не в Бога верит, а верит Петру или Якову, которые говорят ему, что существует нечто такое, что называют Богом. Он верит на манер Эврипида:

«О, Юпитер! Ничего ведь о тебе не знаю я, кроме имени»*.

Мы держимся учения, что ни одно дитя, умершее до разумного возраста, не будет лишено вечного блаженства; католики держатся того же учения по отношению ко всем детям, принявшим крещение, хотя бы они никогда не слышали о Боге. Есть, значит, случаи, когда можно спастись без веры в Бога; это те случаи, когда ум человеческий — будь то в детстве или в состояния безумия — не способен к необходимым для познания Божества душевным движениям. Вся разница между мной и вами здесь в том, что, по-вашему, дети в семилетнем возрасте имеют эту способность, а я не признаю ее за ними даже в пятнадцать лет. Пусть я буду прав или не прав: ведь речь здесь идет не о догмате веры, а о простом естественноисторическом наблюдении.

Следуя тому же принципу, становится ясно, что, если какой-нибудь человек дожил до старости, не веруя в Бога, он не будет из-за этого лишен его лицезрения в загробной жизни, если только ослепление его не было вольным, а я утверждаю, что это бывает не всегда. Вы ведь признаете в отношении безумных, что они лишаются своих умственных способностей вследствие болезни; по они же не лишаются своих человеческих свойств, а следовательно, не теряют права на благодеяния своего Создателя. Почему же не распространить этого права также на тех, кто, будучи с детских лет оторван от всякого общества, вел совершенно дикую жизнь, лишенную всякого просвещения, которое можно приобрести только при общении с людьми?** Ибо уже доказана невозможность для такого дикаря когда-нибудь мысленно возвыситься до познавания истинного Бога. Разум говорит нам, что человек подлежит наказанию лишь за ошибки, совершенные им по своей воле, а непреодоленное невежество не может быть вменено ему в преступление. Отсюда следует, что перед лицом вечной справедливости всякий человек, обладающий необходимым просвещением, мог бы поверить и считался бы верующим, а каре подлежали бы только люди, отвернувшиеся от веры, сердце которых закрыто для истины.

* Плутарх. Трактат о любви. Так же начиналась прежде трагедия «Мелалипп»58; но народные крикуны в Афинах принудили Эврипида изменить это начало.

** Об естественном состоянии человеческого ума и о медлительности его развития см. первую часть «Рассуждения о неравенстве».

Остережемся возвещать истину тем, кто не в состоянии понять ее; ибо это значило бы подменять ее заблуждением. Лучше вовсе не иметь никакой идеи об истине, чем иметь идеи низшие, фантастичные, оскорбительные и недостойные ее. Не знать истину — меньшее зло, чем искажать ее.

«По-моему, пусть лучше думали бы,— говорит добрый Плутарх,— что пикакого Плутарха не было на свете, лишь бы не говорили, что Плутарх был несправедливым — завистливым, жадным и таким тираном, что требовал больше, чем давал возможность сделать»59.

Большим злом является то обстоятельство, что грубые представления о Божестве, запечатлеваемые в уме детей, остаются там на всю жизнь и что, став взрослыми, они не получают иного понятия о Боге, кроме полученного в детстве.

Я знал в Швейцарии одну добрую благочестивую мать семейства, которая настолько была убеждена в этом правиле, что не хотела наставлять своего сына в религии в первом возрасте жизни из опасения, чтобы, удовлетворившись этим грубым наставлением, он не пренебрег в разумном возрасте наставлениями лучшими. При ребенке этом о Боге говорили не иначе, как с глубоким благоговением, и, лишь только он сам начинал говорить, его заставляли замолчать, так как это предмет слишком высокий для него и слишком важный. Эта предосторожность подстрекала его любопытство; самолюбие его с нетерпением ждало момента, когда можно будет узнать эту тайну,; так заботливо от него скрываемую. Чем меньше ему говорили о Боге, чем больше запрещали ему говорить о Нем самому, тем более он был занят этой мыслью: дитя это всюду видело Бога. И я боялся, как бы, чрезмерно разжигая воображение молодого человека этим видом тайны, столь неразумно затрагиваемой, не сбили его с толку и как бы вместо верующего не сделали из него в конце концов фанатика.

Но не следует бояться ничего подобного по отношению к Эмилю, который неизменно отказывается обращать внимание на все то, что выше его разумения, и с глубоким равнодушием слушает о вещах, которых не понимает. Он так часто имел случаи говорить: «это не мое дело», что один лишний случай не поставит его в затруднение; и если его начинают тревожить эти великие вопросы, то не потому, что он слышал о них, а потому, что естественный ход его умственного развития направляет его изыскания в эту именно сторону.

Мы видели, каким путем развившийся ум человеческий приближается к этим тайнам; и я не прочь, утверждать, что естественным путем человек даже среди общества доходит до них не раньше зрелых лет. Но в том же самом обществе существуют неизбежные причины, ускоряющие развитие страстей; и если бы мы не ускоряли подобным же образом и роста познаний, служащих для урегулирования этих страстей, то мы поистине удалились бы от порядка природы, и равновесие было бы нарушено. Если мы не властны умерять излишнюю быстроту развития, то нам нужно с такою же быстротой вести вперед и то, что должно соответствовать ему, так чтобы порядок не нарушался, чтобы то, что должно идти вместе, не оказалось отделенным, чтобы человек был целым во все моменты своей жизни, а не проявлял себя в один момент одной из своих способностей, а в другой момент другими.

Какую трудность предстоит теперь мпе преодолеть! Она тем более велика, что зависит не столько от природы вещей, сколько от малодушия тех, которые не отваживаются решить этот вопрос. Рискнем на первый раз, по крайней мере, предложить его. Ребенок должен быть воспитан в религии своего отца; ему всегда убедительно доказывают, что эта религия, какова бы она ни была, единственно истинная, что все другие — вздор и нелепость. Сила аргументов совершенно зависит от того пункта земли, где их предлагают. Пусть турок, который в Константинополе находит христианство столь смешным, посмотрит, как относятся к магометанству в Париже! В деле религии людское мнение особенно торжествует. Но мы, которые имеем притязание со всякой вещи сбрасывать ее иго, которые не желаем ничего уступить авторитету, не желаем преподавать нашему Эмилю ничего такого, чему он не мог бы научиться сам во всякой стране,— мы в какой религии станем его воспитывать? К какой секте присоединить нам человека природы? Ответ очень прост, мне кажется: мы не станем присоединять его ни к той, ни к другой, а дадим ему возможность выбрать ту, к которой должен привести его наилучшим образом направленный разум.

...Incedo per ignes Suppositos cineridoloso60.

He беда: ревность и чистосердечие доселе заменяли мне благоразумие; надеюсь, что эти поручители не покинут меня при нужде. Читатели, не бойтесь услышать от меня предостережения, недостойные друга истины: я никогда не забуду своего девиза; но мне, конечно, позволительно не надеяться на свои суждения. Вместо того чтобы из своей головы высказывать здесь вам, что я думаю, я расскажу, что думал один человек, стоивший больше меня. Я ручаюсь за истину фактов, которые будут сообщены: они действительно пережиты автором рукописи, которую я хочу переписать; ваше дело — видеть, можно ли из них извлечь размышления, полезные для предмета, о котором идет речь. Я не ставлю вам за образец чувствований другого или своих собственных: я вам предлагаю их для исследования.

«Тридцать лет тому назад один молодой человек, изгнанный из отечества, оказался в одном итальянском городе в крайней нищете. Родился он кальвинистом; но, по своей ветрености, очутившись изгнанником, в чужой стране, без средств, он переменил религию, чтобы найти пропитание. В этом городе был странноприемный дом для вновь обращенных: он был туда принят. Обучая его с помощью прений, в нем возбудили сомнения, которых раньше у пего не было, и научили злу, которого он не знал: он услышал новые догматы, увидел еще более новые нравы, раз он увидел, он должен был стать их жертвой. Он хотел бежать — его заперли; он жаловался — его наказывали за жалобы; находясь во власти своих тиранов, он увидел, что с ним обходятся как с преступником вследствие того, что он не хотел поддаться преступлению. Кто знает, как впервые испытанное насилие и несправедливость раздражают неопытное юное сердце, тот легко представит его состояние. Слезы ярости текли из его очей, его душило негодование; он умолял небо и людей, вверял свою судьбу всем, и никем не был услышан. Он видел лишь презренную челядь, подчиненную бесчестному человеку, его оскорблявшему, или соучастников того же самого преступления, которые насмехались над его упорством и побуждали его последовать их примеру. Он пропал бы, если бы его не выручил один честный служитель церкви, который пришел по какому-то делу и странноприемный дом и нашел средство побеседовать с ним наедине. Служитель церкви был беден и во всех нуждался; но угнетенный в нем нуждался еще более; и вот он решился помочь его бегству, рискуя нажить себе опасного врага61.


Просмотров 192

Эта страница нарушает авторские права

allrefrs.ru - 2020 год. Все права принадлежат их авторам!