Главная Обратная связь Поможем написать вашу работу!

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






СЛОВО И ЕГО СЕМАНТИЧЕСКОЕ СТРОЕНИЕ



И

СОЗНАНИЕ

 

 

Издательство

Московского университета

1998


УДК 159.9 ББК 88

Л86

 

Печатается по постановлению

Редакционно-издательского совета

Московского университета

Рецензенты:

доктор филологических наук В.В. Иванов доктор медицинских наук Ф.В. Бассин

Федеральная целевая программа книгоиздания России

Лурия А. Р.

Л86 Язык и сознание / Под ред. Е.Д. Хомской. 2-е изд. — М.: Изд-во МГУ, 1998. - 336 с.

ISBN5-211-03957-2

Учебное пособие представляет собой изложение курса лекций, про­читанных знаменитым ученым на факультете психологии Московского государственного университета.

Автор рассматривает различные аспекты проблемы языка и созна­ния; дает анализ слова и понятия, речевой деятельности в ее различных формах; обращает внимание на мозговую организацию речевой деятель­ности, особенности нарушения речевого высказывания и понимания речи при различных поражениях мозга.

Исследование основано на современных лингвистических представ­лениях о структуре речевого высказывания и анализе различных нейро-психологических данных.

Книга рассчитана на психологов, философов и лингвистов.

УДК 159.9 ББК88

ISBN5-211-03957-2 © Лурия А.Р., 1998 г.


ОГЛАВЛЕНИЕ

7. ПРЕДИСЛОВИЕ

Лекция I

11. ПРОБЛЕМА ЯЗЫКА И СОЗНАНИЯ

Лекция II

32. СЛОВО И ЕГО СЕМАНТИЧЕСКОЕ СТРОЕНИЕ

Лекция III

53. РАЗВИТИЕ ЗНАЧЕНИЯ СЛОВ В ОНТОГЕНЕЗЕ

Лекция IV

70. РАЗВИТИЕ ПОНЯТИЙ И МЕТОДЫ ИХ ИССЛЕДОВАНИЯ

Лекция V

95. «СЕМАНТИЧЕСКИЕ ПОЛЯ» И ИХ ОБЪЕКТИВНОЕ ИЗУЧЕНИЕ

Лекция VI

121. РОЛЬ РЕЧИ В ПРОТЕКАНИИ ПСИХИЧЕСКИХ ПРОЦЕССОВ. РЕГУ­ЛИРУЮЩАЯ ФУНКЦИЯ РЕЧИ И ЕЕ РАЗВИТИЕ

Лекция VII 141. ВНУТРЕННЯЯ РЕЧЬ И ЕЕ МОЗГОВАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ

Лекция VIII

154. СИНТАКСИЧЕСКАЯ И СЕМАНТИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ФРАЗЫ

Лекция IX

 
 


173. СЛОЖНЫЕ ФОРМЫ РЕЧЕВОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ. ПАРАДИГМАТИ­ЧЕСКИЕ КОМПОНЕНТЫ В СИНТАГМАТИЧЕСКИХ СТРУКТУРАХ
Лекция XI

213. ОСНОВНЫЕ ФОРМЫ РЕЧЕВОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ. УСТНАЯ (ДИ­АЛОГИЧЕСКАЯ И МОНОЛОГИЧЕСКАЯ) И ПИСЬМЕННАЯ РЕЧЬ



Лекция XII

227. ПОНИМАНИЕ КОМПОНЕНТОВ РЕЧЕВОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ. СЛО­ВО И ПРЕДЛОЖЕНИЕ

Лекция XIII

246. ПОНИМАНИЕ СМЫСЛА СЛОЖНОГО СООБЩЕНИЯ. ТЕКСТ И ПОД­ТЕКСТ

Лекция XIV

262. ЯЗЫК И ДИСКУРСИВНОЕ МЫШЛЕНИЕ. ОПЕРАЦИЯ ВЫВОДА

Лекция XV

277. МОЗГОВАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ РЕЧЕВОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ. ПАТОЛО­ГИЯ РЕЧЕВОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Лекция XVI

304. МОЗГОВАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ ПРОЦЕССОВ ДЕКОДИРОВАНИЯ (ПО­НИМАНИЯ) РЕЧЕВОГО СООБЩЕНИЯ

321. ЛИТЕРАТУРА


Эта книга не ставит перед собой задачу проложить новые пути в одной из самых сложных областей науки — проблеме отношения языка и сознания.

Ее задана скромнее: представить в сводном виде те основ­ные положения, которые сложились за последние десятилетия в советской психологической науке, и несколько сблизить эти положения с основными данными современной лингвистики.

Книга составлена из курса лекций, которые автор в тече­ние многих лет читал на факультете психологии Московского университета, и поэтому совершенно естественно, что она рас­считана прежде всего на студентов-психологов и на тех пред­ставителей смежных дисциплин, для которых вопрос о роли языка в формировании сознания и сознательной деятельности представляет интерес.

Автор целиком исходит в своем изложении из тех представ­лений о языке и сознании, которые в свое время были заложены Л. С. Выготским, и присоединяет к ним некоторые данные о развитии, протекании и распаде речевой деятельности, кото­рые ему удалось получить за годы своих исследований.



А.Р. Лурия

«Язык и сознание» — последняя работа А.Р. Лурия. Автор не дожил до ее публикации, хотя и работал над ней в течение ряда лет. Замысел этой работы был непосредственно связан с многолетними интересами А.Р. Лурия к психологии речи.

На протяжении всей своей жизни А.Р. Лурия изучал проблему речи, ее формирования в онтогенезе, ее функций, ее нарушений, ее мозговой

организации.

В данном учебном пособии А. Р. Лурия рассматривает роль речи в формировании сознания человека, что является новым аспектом иссле­дования этой проблемы.

Особенностью книги является ее нейролингвистический характер. А.Р. Лурия, сопоставляя нейропсихологические данные о разных фор­мах нарушения понимания речи и речевого высказывания при локаль­ных поражениях мозга с собственно лингвистическими представления-

ми о структуре и функциях речи, развивает новое направление в нейро­психологии — нейролингвистику, объединяющую нейропсихологию и лингвистику. Это направление является углублением нейропсихологического изучения афазий, применением лингвистического метода к их анализу.

Книга А.Р. Лурия нуждалась в дополнительном редактировании, т.к. автор не успел до конца «отшлифовать» ее. В процессе работы, есте­ственно, исчез «разговорный» характер книги, представлявшей собой первоначально стенограммы лекций. Мы, однако, надеемся, что нам удалось сохранить и основное содержание, и характерный стиль руко­писи А. Р. Лурия.

Е.Д. Хомская


 

ЯЗЫК

И

СОЗНАНИЕ

 

Лекция I

ПРОБЛЕМА ЯЗЫКА И СОЗНАНИЯ

Проблема психологического строения языка, его роли в обще­нии и формировании сознания является едва ли не самым важ­ным разделом психологии.

Анализ того, как строится наглядное отражение действитель­ности, как человек отражает реальный мир, в котором он живет, как он получает субъективный образ объективного мира, состав­ляет значительную часть всего содержания психологии. Самое существенное заключается в том, что человек не ограничивается непосредственными впечатлениями об окружающем; он оказы­вается в состоянии выходить за пределы чувственного опыта, проникать глубже в сущность вещей, чем это дается в непосред­ственном восприятии. Он оказывается в состоянии абстрагиро­вать отдельные признаки вещей, воспринимать глубокие связи и отношения, в которые вступают вещи. Каким образом это стано­вится возможным, и составляет важнейший раздел психологи­ческой науки.



В.И. Ленин подчеркивал, что предметом познания, а следова­тельно, и предметом науки, являются не столько вещи сами по себе, сколько отношения вещей1. Стакан может быть предметом физики, если анализу подвергаются свойства материала, из кото­рого он сделан; он может быть предметом экономики, если бе­рется ценность стакана, или предметом эстетики, если речь идет о его эстетических качествах. Вещи, следовательно, не только воспринимаются наглядно, но отражаются в их связях и отноше­ниях. Следовательно, мы выходим за пределы непосредственного чувственного опыта и формируем отвлеченные понятия, позво­ляющие глубже проникать в сущность вещей.

Человек может не только воспринимать вещи, но может рас­суждать, делать выводы из своих непосредственных впечатлений; иногда он способен делать выводы, даже если не имеет непос-

'См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 42. С. 289.

 

редственного личного опыта. Если дать человеку две посылки силлогизма: «Во всех районных центрах есть почтовые отделе­ния. X — районный центр», он легко сможет сделать вывод, что в месте X есть почтовое отделение, хотя он никогда в этом район­ном центре не был и никогда о нем ничего не слышал. Следова­тельно, человек может не только воспринимать вещи глубже, чем это дает непосредственное ощущение восприятия, он имеет возможность делать заключение даже не на основе наглядного опыта, а на основе рассуждения. Все это позволяет считать, что у человека есть гораздо более сложные формы получения и пе­реработки информации, чем те, которые даются непосредствен­ным восприятием.

Сказанное можно сформулировать иначе: для человека харак­терно то, что у него имеет место не только чувственное, но и рациональное познание, что человек обладает способностью глуб­же проникать в сущность вещей, чем позволяют ему его органы чувств, иначе говоря, что с переходом от животного мира к чело­веческой истории возникает огромный скачок в процессе позна­ния от чувственного к рациональному. Поэтому классики марк­сизма с полным основанием говорили о том, что переход от чув­ственного к рациональному не менее важен, чем переход от неживой материи к живой.

Все это можно иллюстрировать на одном примере из фактов эволюционной психологии. Я имею в виду тот опыт, который известен как опыт Бойтендайка и который лучше других показы­вает отличие мышления человека от мышления животных.

Наблюдения проводились над рядом животных, принадлежа­щих к различным видам: над птицами, собаками, обезьянами. Перед животным ставился ряд баночек (рис. 1). На глазах живот­ного в первую баночку помещалась приманка, затем эта приман­ка закрывалась. Естественно, что животное бежало к этой банке, перевертывало ее и брало приманку. В следующий раз приманка помещалась под второй баночкой, и если только животное не видело эту приманку, помещенную под новой баночкой, оно бе­жало к прежней банке, и лишь затем, не найдя приманки, бежало ко второй, где и получало приманку. Так повторялось несколько раз, причем каждый раз приманка помещалась под следующую баночку. Оказалось, что ни одно животное не может разрешить

 

Рис. 1

Опыт Бойтендайка: а — «открытый опыт» (приманка кла­дется на глазах животного); б — «закрытый опыт» (приманка перемещается за экраном)

правильно задачу и сразу бежать к следующей баночке, т.е. оно не может «схватить» принцип, что приманка перемещается в каж­дую следующую баночку ряда. В поведении животного доминиру­ют следы прежнего наглядного опыта и отвлеченный принцип «следующий» не формируется.

В отличие от этого маленький ребенок, примерно около 3,5-4 лет, легко «схватывает» принцип «следующий» и уже через несколько опытов тянется к той баночке, которая раньше никог­да не подкреплялась, но которая соответствует принципу пере­мещения приманки на следующее место.

 

Это значит, что животное в своем поведении не может выйти за пределы непосредственного чувственного опыта и реагировать на абстрактный принцип, в то время как человек легко усваивает этот абстрактный принцип и реагирует не соответственно своему наглядному прошлому опыту, а соответственно данному отвле­ченному принципу. Человек живет не только в мире непосред­ственных впечатлений, но и в мире отвлеченных.понятий, он не только накапливает свой наглядный опыт, но и усваивает обще­человеческий опыт, сформулированный в системе отвлеченных понятий. Следовательно, человек, в отличие от животных, может оперировать не только в наглядном, но и в отвлеченном плане, глубже проникая в сущность вещей и их отношений.

Таким образом, в отличие от животных, человек обладает но­выми формами отражения действительности — не наглядным чувственным, а отвлеченным рациональным опытом. Такая осо­бенность и характеризует сознание человека, отличая его от пси­хики животных. Эта черта — способность человека переходить за пределы наглядного, непосредственного опыта и есть фундамен­тальная особенность его сознания.

Как же объяснить факт перехода человека от наглядного опы­та к отвлеченному, от чувственного к рациональному? Эта про­блема составляла коренную проблему психологии за последние сто или более лет.

В попытке объяснить этот важнейший факт психологи в ос­новном разделились на два лагеря. Одни — психологи-идеалис­ты — признавали фундаментальный факт перехода от чувственно­го к рациональному, считая, что, в отличие от животных, человек обладает совсем новыми формами познавательной деятельности, но не могли подойти к анализу причин, вызвавших этот переход, и, описывая этот факт, отказывались объяснить его. Другие — психологи-механицисты — пытались детерминистически подой­ти к психологическим явлениям, но ограничивались объяснени­ем только элементарных психологических процессов, предпочи­тая умалчивать о сознании как о переходе от чувственного к ра­циональному, игнорируя эту большую сферу и ограничивая свои интересы только элементарными явлениями поведения — инстинк­тами и навыками. Эта группа психологов отрицала проблему со­знания, специфического для поведения человека. К этому лаге­рю относятся американские бихевиористы.

Разберем позиции обоих лагерей подробнее.

Психологи-идеалисты (такие, как Дильтей, Шпрангер и др.) считали, что высший уровень абстрактного поведения, которое определяется отвлеченными категориями, действительно являет­ся характерным для человека. Но они сразу же делали вывод, что этот уровень отвлеченного сознания есть проявление особых ду­ховных способностей, заложенных в психике человека, и что эта возможность выйти за пределы чувственного опыта и опериро­вать отвлеченными категориями есть свойство духовного мира, который налицо у человека, но которого нет у животного. Это было основным положением различных дуалистических концеп­ций, одним из самых ярких представителей которых был Декарт.

Основное положение учения Декарта, как известно, заключа­лось в следующем: животные действуют по закону механики и их поведение можно объяснять строго детерминистически. Но для человека такое детерминистическое объяснение поведения не годится. Человек, в отличие от животного, обладает духовным миром, благодаря которому возникает возможность отвлеченно­го мышления, сознательного поведения; он не может быть выве­ден из материальных явлений, и корни его поведения уходят в свойства духа, которые нельзя объяснить материальными закона­ми. Эти взгляды и составляют сущность дуалистической концеп­ции Декарта: признавая возможность механистического объясне­ния поведения животного, он одновременно считал, что созна­ние человека имеет совершенно особую, духовную природу и что подходить к явлениям сознания с тех же детерминистических позиций нельзя.

На близких к Декарту позициях стоял и Кант. Для Канта, как известно, существовали апостериорные категории, т.е. то, что выводили из опыта, полученного субъектом, и априорные кате­гории, т.е. категории, которые заложены в глубинах человеческо­го духа. Суть человеческого познания, говорил Кант, и заключа­ется в том, что оно может выходить за пределы наглядного опы­та; это трансцендентальный процесс, т.е. процесс перехода от наглядного опыта к внутренним сущностям и обобщенным раци­ональным категориям, заложенным в существе человеческого духа.

Представления кантианства оказали влияние на идеалистичес­кую мысль и в XX столетии. Крупнейшим неокантианцем явля­ется немецкий философ Кассирер, автор фундаментального тру-

 

 

да «Философия символических форм». По мнению Кассирера, для человеческого духа свойственны символические формы, ко­торые проявляются в знаках, в языке, в отвлеченных понятиях. Человек тем и отличается от животного, что он оказывается в состоянии мыслить и организовывать свое поведение в пределах «символических форм», а не только в пределах наглядного опы­та. Эта способность мыслить и действовать в символических фор­мах является результатом того, что человек обладает духовными свойствами; для него характерны абстрактные категории мышле­ния, отвлеченные духовные принципы сознания.

По мнению философов идеалистического лагеря, эти принци­пы можно лишь описывать, но нельзя объяснить, и на этом сво­еобразном утверждении строится вся современная феноменоло­гия — учение об описании основных форм духовного мира; вер­шина этого учения была достигнута в работах немецкого философа Гуссерля.

Феноменология исходит из следующего простого положения: ни для кого нет никаких сомнений, что сумма углов треугольника равняется двум прямым; это можно изучать и описывать, но бес­смысленно задавать вопрос, почему именно сумма углов треуголь­ника равняется двум прямым, что может быть причиной этого. Этот факт дан как известная априорная феноменологическая ха­рактеристика геометрии. Вся геометрия, построенная по строжай­шим законам, доступна изучению и описанию, но не требует тако­го объяснения, как, например, явления физики или химии. Точно так же, как мы описываем геометрию, мы можем описывать и феноменологию духовной жизни, т.е. те законы, которые характе­ризуют сложные формы отвлеченного мышления и категориаль­ного поведения. Все их можно описывать, но нельзя объяснить.

Этими утверждениями идеалистическая философия, как и иде­алистическая психология, порывает как с естественными науками, так и с научной психологией, делая резкие различия между обеи­ми формами познания и принципиально относясь к сложным формам познавательной деятельности иначе, чем к элементарным.

До сих пор речь шла о философских основах дуалистических утверждений; сейчас мы обратимся к подобным утверждениям психологов и физиологов.

Крупнейший психолог XIX в. Вильгельм Вундт разделял ту же дуалистическую позицию. Для него существовали элементарные

процессы ощущения, восприятия, внимания и памяти — процес­сы, которые подчиняются элементарным естественным законам и доступны для научного (иначе физиологического) объяснения. Однако в психических процессах человека есть и иные явления. Эти процессы проявляются в том, что Вундт называл «апперцеп­цией», т.е. активным познанием человека, исходящим из актив­ных установок или воли. По мнению Вундта, эти процессы ак­тивного отвлеченного познания выходят за пределы чувственно­го опыта, относятся к высшим духовным явлениям, их можно описывать, но объяснять их нельзя потому, что в них проявляют­ся основные априорные категории человеческого духа. Учение об апперцепции Вундта в начале XX в. получило широкое распрос­транение и было положено в основу специального направления в психологии, получившего название Вюрцбургской школы.

Авторы, входившие в Вюрцбургскую школу, такие, как Кюль-пе, Ах, Мессер, Бюллер, посвятили свои интересы анализу зако­нов, лежащих в основе сложных форм сознания и мышления. В результате исследований они пришли к выводу, что сознание и мышление нельзя рассматривать как формы чувственного опыта, что мышление протекает без участия наглядных образов или слов и представляет собой специальную категорию психических про­цессов, в основе которых лежат категориальные свойства духа, которые и определяют его протекание. Мышление, по мнению представителей Вюрцбургской школы, сводится к «направленно­сти», или «интенции», исходящей из духовной жизни человека; оно безобразно, внечувственно, имеет свои собственные законо­мерности, которые принципиально нельзя связывать с непосред­ственным опытом.

Широко известны опыты, на основании которых психологи Вюрцбургской школы сделали свои выводы. В этих опытах испы­туемыми были очень квалифицированные люди, профессора, доценты, умевшие наблюдать свой внутренний мир и формули­ровать наблюдаемые процессы. Этим испытуемым давались слож­ные задачи, например, им предлагалось понять смысл предложе­ния: «Мышление так необычайно трудно, что многие предпочи­тают просто делать заключение». Испытуемый думал, повторял про себя эту фразу и говорил: «Ага, конечно, правильно. Дей­ствительно, мышление настолько трудно, что проще избегать труда мыслить, лучше прямо заключать, делать, выводы». Или вторая

фраза: «Лавры чистой воли суть сухие листья, которые никогда не зеленеют». Легко видеть, что каждая часть этого предложения конкретна — «лавры», «сухие листья», «не зеленеют», но суть этого предложения вовсе не в «лавровых листьях» или в «зелени»: его суть заключается в том, что «чистая воля» — настолько отвлечен­ное понятие, что оно никогда не выражается в чувственном опы­те и не сводится к нему. Когда испытуемых спрашивали, что именно они переживали, когда делали вывод из воспринятых положений, оказывалось, что они ничего не могли сказать об этом. Процесс абстрактного мышления казался настолько отвле­ченным, что не имел никакой чувственной основы, не вызывал никаких образов или слов; наоборот, надо было скорее отвлечься от образов, для того чтобы вникнуть в суть этих предложений. Как правило, вывод делался «интуитивно», на основе каких-то «логических переживаний», которые усматривает человек, вос­принимающий эти предложения. Следовательно, у человека есть какое-то «логическое чувство», переживание правильности или неправильности мысли, такое же чувство, как то, которое мы переживаем, когда дается силлогизм и человек непосредственно делает соответствующий логический вывод. Этот вывод делается не из личного опыта человека, а из «логического переживания»; и это «логическое переживание», по мнению Вюрцбургской шко­лы, и есть изначальное свойство духовного мира, которое отли­чает человека от животного и чувственное от рационального.

Такая же характеристика была получена представителями Вюрцбургской школы и тогда, когда они ставили более простые опыты, например, когда испытуемым предлагалось найти род к виду (на­пример, «стул — мебель»), или вид к роду (например, «мебель — стул»), или часть к целому, или целое к части. И в этих случаях процесс рационального вывода протекал автоматически и, каза­лось бы, не основывался ни на чувственном опыте, ни на словес­ном рассуждении. Здесь мы сталкиваемся как будто бы с совсем иным рядом явлений, чем в психологии ощущений и восприятий.

Тот же дуализм, который имел место у этих психологов и рез­ко отличал элементарный «чувственный опыт», навыки от «сверх­чувственного, категориального» сознания или мышления, очень резко проявлялся и у физиологов. Для примера можно назвать хотя бы двух крупнейших зарубежных физиологов мира: Чарлза Шеррингтона — одного из основателей теории рефлекса и Джо-

на Экклза — одного из основателей современного учения о си-наптической проводимости нейрона. Оба они крупнейшие спе­циалисты в области физиологической науки, но в одинаковой мере идеалисты при попытках объяснить высшие психические процессы, сознание и мышление.

Шеррингтон к концу своей жизни издал две книги: «Психика и мозг» и «Человек в самом себе». В обеих книгах он выдвигал положение, что физиолог принципиально не может объяснить духовный мир человека и что мир отвлеченных категорий, мир волевых действий есть отражение некоего идеального духовного мира, существующего вне человеческого мозга.

К таким же взглядам пришел в последнее время и Джон Экклз, который издал ряд работ, последней из которых является недав­но вышедшая книга «Facing Reality» («Лицом к лицу с реальнос­тью»). Экклз исходил из положения, что реальность — это не та реальность, которую мы чувственно воспринимаем, т.е. это не внешний мир, в котором живет человек. Основная реальность для Экклза — это реальность внутреннего мира, то, что человек переживает и что остается недоступным для другого. Это и есть уже знакомое нам положение Эрнста Маха, лежащее в основе его субъективного идеализма.

Каким образом человек может непосредственно познавать, оценивать себя, переживать свои состояния? Источником этого, говорил Экклз, являются специальные нервные приборы, кото­рые служат «детекторами» потустороннего духовного мира, и Экклз пытался даже вычислить размер этих детекторов. Он считал, что они сопоставимы по величине с синапсами, которые, по мнению Экклза, могут быть детекторами потустороннего духовного мира2.

Легко видеть, к каким тупикам приходит дуализм, который исходит из противопоставления чувственного и рационального опыта, но отказывается от научного объяснения последнего.

Совершенно понятно поэтому, что все эти положения как философов, так и психологов и физиологов нужно ценить за то, что они обратили внимание на важную сферу — сферу рацио­нального, категориального опыта. Однако отрицательная сторо­на их позиции заключается в том, что, обратив внимание на са­мый факт отвлеченного, категориального мышления или чистого

2Подробный анализ воззрений Экклза дан в работе Лурия, Гургенидзе (1972).

 

волевого акта, эти исследователи отказались подойти к научному объяснению этого вида психической реальности, не пытались подойти к этим явлениям как продукту сложного развития чело­века и человеческого общества и считали этот вид реальности порождением особенного «духовного опыта», который не имеет никаких материальных корней и относится к совершенно другой сфере бытия. Это положение закрывает дверь научному позна­нию важнейшей стороны психической жизни человека.

Совершенно понятно поэтому, что психологи, которые не могли удовлетвориться этими идеалистическими объяснениями, должны были искать новые пути, которые не закрывали бы двери для причинных детерминистических научных объяснений всех, в том числе и сложнейших, психических явлений.

Представители детерминистического направления исходили из основных положений философов-эмпириков, согласно которым «все, что есть в мышлении, раньше было в чувственном опыте» («Nihil est in intellectu, quod non fuerit primo in sensu»), и считали своей основной задачей изучение мышления теми же методами, с которыми можно подойти к элементарным явлениям чувствен­ного опыта.

Если само основное положение эмпирической философии, противостоявшей идеалистическим позициям картезианства, не вызывает никаких сомнений, то попытки воплотить это положе­ние в конкретные психологические исследования и те формы, которые оно приняло в «эмпирической» или классической экс­периментальной психологии, сразу же ставят науку перед други­ми, столь же непреодолимыми трудностями.

Пытаясь объяснить сложнейшие формы мышления, исследо­ватели, примыкавшие к этому направлению, практически исхо­дили из обратных механистических позиций.

На первых этапах эти позиции проявлялись в утверждении, что человеческая психика — это tabula rasa, на которой опыт записы­вает свои письмена. Правильно утверждая, что без опыта в психи­ке ничего возникнуть не может, эти исследователи подходили к своей задаче объяснить основные законы сложнейшего отвлечен­ного или «категориального» мышления с аналитических позиций или позиций редукционизма, считая, что для понимания законов мышления достаточно иметь два элементарных процесса (представление, или чувственный образ, с одной стороны, и ассоциа-

 

цию, или связи чувственного опыта, — с другой) и что мышление -это не что иное, как ассоциация чувственных представлений.

Эти положения психологов-ассоциационистов, занимавшие центральное место в научной психологии XIX в. и примыкавшие к представлениям аналитического естествознания того времени (которое проявлялось наиболее отчетливо в вирховской «целлюлярной физиологии»), полностью отрицали специфичность и независимость сложнейших форм отвлеченного мышления. Все они исходили из того положения, что даже наиболее сложные формы мышления могут быть поняты как ассоциация наглядных представлений и что позиции «априорных категорий» (в частно­сти, позиции Вюрцбургской школы) не отражают никакой ре­альности и поэтому являются принципиально неприемлемыми.

Следует отметить, что указанные позиции лежали в основе ряда школ психологов-«ассоциационистов» XIX в., среди кото­рых можно назвать Гербарта в Германии, Бена в Англии и Тэна во Франции. Именно поэтому в трудах этих психологов, подроб­но останавливавшихся на законах ощущений, представлений и ассоциаций, нельзя было встретить ни главы, посвященной мыш­лению, ни описания того, что именно отличает психику живот­ных от сознательной деятельности человека.

Интересно, что механистический подход ассоциационистов, видевших свою основную задачу в том, чтобы свести сложней­шие явления к составляющим их элементам, не ограничивался «эмпирической» и во многом субъективной психологией XIX в.

Пожалуй, окончательный вывод, идущий в этом направлении, был сделан представителями «объективной» науки о поведении — американскими психологами-бихевиористами.

Бихевиористы с самого начала отказались изучать отвлечен­ное мышление, которое как будто бы должно являться предме­том психологии. Для них предметом психологии являлось пове­дение, а само поведение понималось как нечто состоящее из ре­акций на стимулы, как результат повторений и подкреплений, иначе говоря, как процесс, строящийся по элементарной схеме условного рефлекса. Бихевиористы никогда не пытались подой­ти к анализу физиологических механизмов поведения (и в этом состоит их коренное отличие от учения о высшей нервной дея­тельности), они ограничились анализом внешней феноменоло­гии поведения, трактуемой очень упрощенно, и пытались подой-

ти ко всему поведению человека так же, как они подходили к поведению животного, считая, что оно исчерпывается простым образованием навыков.

Поэтому, если раскрыть написанные бихевиористами учебни­ки психологии до последнего времени включительно, можно уви­деть в них главы об инстинктах, навыках, однако главы о воле, мышлении или сознании там найти нельзя. Для этих авторов от­влеченное («категориальное») поведение вообще не существует и, следовательно, быть предметом научного анализа не может.

Нельзя не отметить и положительное начало у психологов этого направления, которое заключалось в их попытке не только опи­сывать, но и объяснять явления психической жизни. Однако их главный недостаток заключался в позиции редукционизма, т.е. сведении высших форм психических процессов со всей их слож­ностью к элементарным процессам, отказе от признания специ­фики сложнейшего сознательного категориального поведения.

Позицию редукционизма, из которой исходят психологи-би­хевиористы, трудно лучше охарактеризовать, чем это сделал Т. Тэйлор в предисловии к своему учебнику психологии, вы­шедшему в 1974 г.

«...Известно, что предметом психологии является поведение, которое может быть прослежено от амебы до человека. Внима­тельный читатель легко узнает, что основная позиция этой кни­ги — это позиция редукционизма. Редукционист пытается объяс­нить явления, сведя их к частям, которые и составляют целое. Биологические основы поведения могут быть сведены к движе­ниям мышц и сокращениям желез, которые, в свою очередь, яв­ляются результатом химических процессов. Эти химические про­цессы могут быть поняты из изменений молекулярных структур, которые, в свою очередь, сводятся к изменениям соотношений атомов на субмолекулярном уровне и выражены в математических показателях. Логическое распространение редукционизма и позво­лит выразить поведение человека в математических понятиях»3.

Естественно, что психология, разрабатываемая с таких пози­ций, теряет всякую возможность научно подходить к сложней­шим, специфическим для человека формам сознательной дея­тельности, которые являются продуктом сложного социального развития и которые отличают человека от животного.

3Taylor Th.Y.A Primer of Psychobiology. Brain and Behavior. N. Y., 1974.

Таким образом, из столкновения этих двух больших направле­ний в психологии и возник кризис психологической науки. Кри­зис этот, который сформировался окончательно к первой четвер­ти нашего века, заключался в том, что психология практически распалась на две совершенно независимые дисциплины. Одна — «описательная психология», или «психология духовной жизни» («Geisteswissenschaftliche Psychologie») — признавала высшие, слож­ные формы психической жизни, но отрицала возможность их объяснения и ограничивалась только феноменологией или опи­санием. Вторая — «объяснительная», или естественнонаучная психология («Erklarende Psychologie») — понимала свою задачу как построение научно обоснованной психологии, но ограничи­валась объяснением элементарных психологических процессов, отказываясь вообще от какого бы то ни было объяснения слож­нейших форм психической жизни.

Выход из этого кризиса мог заключаться только в том, чтобы оставить неприкосновенным самый предмет психологии челове­ка как учения о сложнейших формах сознательной деятельности, но вместе с тем сохранить задачу не описывать эти сложнейшие формы сознательной деятельности как проявления духовной жиз­ни, а объяснять происхождение этих форм сознательной деятель­ности из доступных анализу процессов. Иначе говоря, задача зак­лючалась в том, чтобы сохранить изучение сложнейших форм сознания как первую, основную задачу психологии, но обеспе­чить материалистический, детерминистический подход к их при­чинному объяснению.

Решение этого важнейшего вопроса психологии было дано од­ним из основоположников советской психологической науки Л.С. Выготским, который во многом предопределил пути разви­тия советской психологии на последующие десятилетия.

В чем заключался выход из этого кризиса, который сформули­ровал Л.С. Выготский?

Основное положение Выготского звучит парадоксально. Оно заключается в следующем: для того, чтобы объяснить сложнейшие формы сознательной жизни человека, необходимо выйти за пределы организма, искать источники этой сознательной деятельности и «категориального» поведения не в глубинах мозга и не в глубинах духа, а во внешних условиях жизни, и в первую очередь во внешних условиях общественной жизни, в социально-исторических формах существования человека.

Остановимся на этом положении несколько подробнее.

Итак, предметом психологии является не внутренний мир сам по себе, а отражение во внутреннем мире внешнего мира, иначе говоря, активное взаимодействие человека с реальностью. Орга­низм, имеющий определенные потребности и сложившиеся фор­мы деятельности, отражает условия внешнего мира, перерабаты­вая различную информацию. Взаимодействие со средой в эле­ментарных биологических системах является процессом обмена веществ с усвоением необходимых организму веществ и выделе­нием продуктов, являющихся результатом жизнедеятельности. В более сложных физиологических случаях основой жизни являет­ся рефлекторное отражение внутренних и внешних воздействий. Организм получает информацию, преломляет ее через призму своих потребностей или задач, перерабатывает, создает модель своего поведения, с помощью «опережающего возбуждения» со­здает известную схему ожидаемых результатов; и, если его пове­дение совпадает с этими схемами, поведение прекращается, если же оно не совпадает с этими схемами, возбуждение снова цир­кулирует по кругу и активные поиски решения продолжаются (Н.А. Бернштейн; Миллер, Галантер и Прибрам и др.).

Принципиально те же положения справедливы и по отношению к организации сложнейших форм сознательной жизни, но на этот раз речь идет о переработке человеком сложнейшей информации в процессе предметной деятельности и с помощью языка.

Как уже говорилось выше, человек отличается от животного тем, что с переходом к общественно-историческому существова­нию, к труду и к связанным с ним формам общественной жизни радикально меняются все основные категории поведения.

Жизнедеятельность человека характеризуется общественным трудом, и этот общественный труд с разделением его функций вызывает к жизни новые формы поведения, не зависимые от эле­ментарных биологических мотивов. Поведение уже не определя­ется прямыми инстинктивными целями; ведь с точки зрения био­логии бессмысленным является бросать в землю зерна вместо того, чтобы их есть; отгонять дичь вместо того, чтобы ловить ее; или обтачивать камень, если только не иметь в виду, что эти акты будут включены в сложную общественную деятельность. Обще­ственный труд и разделение труда вызывают появление обще-

 

ственных мотивов поведения. Именно в связи со всеми этими факторами у человека создаются новые сложные мотивы для дей­ствий и формируются те специфически человеческие формы пси­хической деятельности, при которых исходные мотивы и цели вызывают определенные действия, а действия осуществляются специальными, соответствующими им операциями.

Структура сложных форм человеческой деятельности была де­тально разработана в советской психологии А.Н. Леонтьевым (1959, 1975), и мы не будем останавливаться на ней подробно.

Вторым решающим фактором, определяющим переход от по­ведения животного к сознательной деятельности человека, явля­ется возникновение языка.

В процессе общественно разделенного труда у людей и появи­лась необходимость тесного общения, обозначения той трудовой ситуации, в которой они участвуют, что и привело к возникнове­нию языка. На первых порах этот язык был тесно связан с жеста­ми и нечленораздельный звук мог означать и «осторожнее», и «напрягись» и т.п. — значение этого звука зависело от практичес­кой ситуации, от действия, жеста и тона.

Рождение языка привело к тому, что постепенно возникла целая система кодов, которые обозначали предметы и действия; позже эта система кодов стала выделять признаки предметов и действий и их отношения и, наконец, образовались сложные синтаксические коды целых предложений, которые могли фор­мулировать сложные формы высказывания.

Эта система кодов и получила решающее значение для даль­нейшего развития сознательной деятельности человека. Язык, ко­торый сначала был глубоко связан с практикой, вплетен в прак­тику и имел «симпрактический характер», постепенно стал отде­ляться от практики и сам стал заключать в себе систему кодов, достаточных для передачи любой информации, хотя, как мы уви­дим ниже, эта система кодов еще долго сохраняла теснейшую связь с конкретной человеческой деятельностью.

В результате общественной истории язык стал решающим ору­дием человеческого познания, благодаря которому человек смог выйти за пределы чувственного опыта, выделить признаки, сфор­мулировать известные обобщения или категории. Можно сказать, что если бы у человека не было труда и языка, у него не было бы и отвлеченного «категориального» мышления.

Источники абстрактного мышления и «категориального» по­ведения, вызывающие скачок от чувственного к рациональному, надо, следовательно, искать не внутри человеческого сознания, не внутри мозга, а вовне, в общественных формах исторического существования человека. Только таким путем (радикально отлич­ным от всех теорий традиционной психологии) можно объяснить возникновение сложных специфически человеческих форм со­знательного поведения. Только на этом пути мы можем найти объяснение специфических для человека форм «категориально­го» поведения.

Все это и составляет основные положения марксистской пси­хологии. При таком подходе сознательная деятельность является основным предметом психологии, сохраняется проблема созна­ния и мышления как основная проблема психологической науки и ставится задача дать научный детерминистический анализ слож­ных форм сознательной деятельности человека, дать объяснение этих сложнейших явлений. Коренное отличие этого подхода от традиционной психологии состоит в том, что источники челове­ческого сознания ищутся ни в глубинах «духа», ни в самостоя­тельно действующих механизмах мозга, а в реальном отношении человека к действительности, в его общественной истории, тесно связанной с трудом и языком.

Следовательно, мы подойдем к проблемам сознания и отвле­ченного мышления, объединив данную проблему с проблемой языка, и будем искать корни этих сложных процессов в обще­ственных формах существования человека, в реальной действи­тельности того языка, который позволяет нам выделять признаки объектов, кодировать и обобщать их. Это и есть специфика язы­ка, который, как мы уже сказали, раньше был связан с непосред­ственной практикой, вплетен в нее, а затем постепенно, в про­цессе истории, начал становиться системой, которая сама по себе достаточна для того, чтобы сформулировать любое отвлеченное отношение, любую мысль.

Прежде чем перейти к основной проблеме этих лекций, мы должны остановиться на одном частном вопросе, который имеет, однако, принципиальное значение.

 

Действительно ли язык (и связанные с ним формы сознатель­ной деятельности) является для человека специфическим про­дуктом общественной истории?

Не существует ли язык и у животных, и если какие-то аналоги «языка» можно наблюдать в животном мире, чем эти аналоги от­личаются от подлинного языка человека?

Мысль о том, что язык существует и у животных, очень часто встречается в литературе. Авторы нередко указывают на то, что, когда, например, вожак стаи журавлей начинает подавать звуко­вой сигнал, вся стая тревожно снимается с места и следует за ним. Олень — вожак, который чувствует опасность, — также из­дает крики, и все стадо следует за ним, воспринимая сигнал опас­ности. И наконец, пожалуй, самое интересное: очень часто ут­верждают, что и пчелы имеют своеобразный «язык», который проявляется в так называемых «танцах пчел». Пчела, которая вер­нулась со взятка из своего полета, как будто бы передает другим пчелам, откуда она прилетела, далеко ли до взятка и куда надо лететь. Эту информацию пчела выражает в «танцах», фигурах, которые она делает в воздухе и которые отражают как направле­ние, так и дальность необходимого полета (рис. 2). Как будто бы все эти факты говорят о том, что и животные имеют также язык, а если так, тогда все приведенные выше рассуждения оказывают­ся несостоятельными (Фриш, 1923; Ревеш, 1976).

Возникает вопрос: существует ли действительно язык у жи­вотных, и если он существует, может быть, это всего лишь неко­торый аналог языка, «язык» в условном смысле этого слова, т.е. такая знаковая деятельность, которая, однако, не идет ни в какое сравнение с языком человека и качественно отличается от него?

За последние десятилетия вопрос о «языке» животных при­влек особенно острое внимание. Началом этой серии работ явля­ется работа Фриша о «языке» пчел (1923, 1967). Позднее появи­лись исследования, посвященные звуковой коммуникации у птиц, и работы о речевой коммуникации у обезьян. Так, ряд работ аме­риканских психологов, которые были опубликованы в последние десять лет (Гарднер и Гарднер, 1969, 1971; Примак, 1969, 1971; и др.4), были посвящены анализу того, можно ли обучить обезьяну

4Библиография этих работ дана в книге Хэвис Г. В. (Hewes). Происхожде­ние языка. Т. I—II. Мутон, 1975.


Рис. 2

«Танцы пчел» (по Фришу): а — направление движения пчел, б — отражение в «танцах пчел» основных географических координат

говорить, т.е. научить ее пользоваться знаком. Для этого обезья­не внушали, например, что овал означает «груша», квадратик — «орех», линия — «дать», а точка — «не хочу». Факты показали, что после длительного обучения обезьяны могли пользоваться

этим «словарем», только не звуковым, а символическим, зритель­ным. Таким образом, вопрос о наличии языка как врожденной формы поведения у животных за последние годы стал оживленно обсуждаться и вызвал значительную дискуссию.

Наиболее существенным в этой проблеме является вопрос о различии между языком животных и языком человека. Под языком человека мы подразумеваем сложную систему кодов, обознаеты, признаки, действия или отношения

несут функцию кодирования, передачи информации и введения ее в различные системы (на подробном анализе этих систем мы остановимся особо). Все эти признаки характерны только для языка человека. «Язык» животных, не имеющий этих признаков, — это квазиязык. Если человек говорит «портфель», то он не только обозначает определенную вещь, но и вводит ее в известную сис­тему связей и отношений. Если человек говорит «коричневый» портфель, то он абстрагируется от этого портфеля", выделяя лишь его цвет. Если он говорит «лежит», он абстрагирует от самого предмета и его цвета, указывая на его положение. Если человек говорит «этот портфель лежит на столе» или «этот портфель стоит около стола», он выделяет отношение объектов, выражая целое сообщение. Следовательно, развитой язык человека является системой кодов, достаточной для того, чтобы передать, обозначить даже вне всякого действия

Характерно ли такое определение для языка животных? На этот вопрос можно ответить только отрицательно. Если язык че­ловека обозначает вещи или действия, свойства, отношения и передает таким образом объективную информацию, перерабаты­вая ее, то естественный «язык» животных не обозначает постоян­ной вещи, признака, свойства, отношения, а лишь выражает со­стояние или переживания животного. Поэтому он не передает объективную информацию, а лишь насыщает ее теми же пережи­ваниями, которые наблюдаются у животного в то время, когда оно испускает звук (как это наблюдается у вожака стаи журавлей или стада оленей) и производит известное обусловленное аффек­том движение. Журавль переживает тревогу, эта тревога проявля­ется в его крике, а этот крик возбуждает целую стаю. Олень, ре­агирующий на опасность поднятием ушей, поворотом головы, напряжением мышц тела и бегом, криком, выражает этим свое состояние, а остальные животные «заражаются» этим состояни-

 

ем, вовлекаясь в его переживание. Следовательно, сигнал живот­ных есть выражение аффективного состояния, вовлечение в него других животных и не больше.

То же самое можно с полным основанием отнести и к «языку» пчел. Пчела ориентируется в своем полет на ряд еще плохо изве­стных нам признаков (вероятно, это наклон солнечного луча, может быть, магнитные поля и др.); она испытывает разную сте­пень утомления, и когда пчела после дальнего полета проделыва­ет движения танца, она выражает в движении свое состояние; остальные пчелы, воспринимающие эти танцы, «заражаются» этим же состоянием, вовлекаются в него. Информация, передаваемая пчелой, — это информация не о предметах, действиях или отно­шениях, а о состоянии пчелы, вернувшейся из дальнего полета.

Иную интерпретацию следует дать последним опытам с обу­чением искусственному «языку» обезьян. Есть все основания ду­мать, что в этом случае мы имеем дело со сложными формами выработки искусственных условных реакций, которые напоми­нают человеческий язык лишь своими внешними чертами, не составляя естественной деятельности обезьян.

Эта проблема является сейчас предметом оживленных дискус­сий, и мы не будем останавливаться на ней подробно.

Нам пока мало известно о «языке» животных, «языке» пчел, «языке» дельфинов. Однако бесспорно то, что движения или зву­ки у пчел и дельфинов отражают лишь аффективные состояния и никогда не являются объективными кодами, обозначающими конкретные вещи или их связи.

 

Все это кардинально отличает язык человека (как систему объективных кодов, сложившихся в процессе общественной ис­тории и обозначающих вещи, действия, свойства и отношения, т.е. категории) от «языка» животных, который является лишь набором знаков, выражающих аффективные состояния. Поэтому и «декодирование» этих знаков есть вовсе не расшифровка объек­тивных кодов, а вовлечение других животных в соответствующие сопереживания. «Язык» животных, следовательно, не является средством обозначения предметов и абстрагирования свойств и поэтому ни в какой мере не может рассматриваться как средство, формирующее отвлеченное мышление. Он является лишь путем к созданию очень сложных форм аффективного общения.

Таким образом, человек отличается от животных наличием язы­ка как системы кодов, обозначающих предметы и их отношения, с помощью которых предметы вводятся в известные системы или категории. Эта система кодов ведет к формированию отвлечен­ного мышления, к формированию «категориального» сознания.

В силу этого мы и будем рассматривать проблему сознания и отвлеченного мышления в тесной связи с проблемой языка.

В следующих лекциях мы обратимся к тому, что именно пред­ставляет слово и какую функцию переработки информации оно несет, как оно построено морфологически, какое психологичес­кое значение оно имеет. Затем мы перейдем к структуре предло­жений, которая позволяет не только обозначить предмет и выде­лить признаки и формировать понятия, а и формировать мысль в речевом высказывании. И далее мы проанализируем процесс вы­вода и умозаключения, чтобы выяснить, как формируется рече­вое мышление и как применение языка приводит к формирова­нию таких сложнейших процессов, характерных для человечес­кой психики, как процессы сознательной и произвольной психической деятельности.


СЛОВО И ЕГО СЕМАНТИЧЕСКОЕ СТРОЕНИЕ

Нашей центральной проблемой является строение сознания, возможность человека выйти за пределы непосредственного, чув­ственного отражения действительности, анализ способности от­ражать мир в сложных, отвлеченных связях и отношениях, глуб­же, чем это может отражать чувственное восприятие. Мы гово­рили, что это отвлеченное и обобщенное отражение мира и отвлеченное мышление осуществляются при ближайшем участии языка.

Возникает главный вопрос: как же построен язык, который позволяет отвлекать и обобщать признаки внешнего мира, иначе говоря, формировать понятие? Какие особенности языка позво­ляют делать выводы, умозаключения и обеспечивают психологи­ческую основу дискурсивного мышления? Наконец, какие осо­бенности языка позволяют ему передавать опыт, накопленный поколениями, т.е. обеспечивают тот путь психологического раз­вития, который отличает человека от животных?

Нам уже известно, что язык является сложной системой ко­дов, которая сформировалась в общественной история. Обратим­ся теперь к более подробному анализу строения языка, остано­вившись на этой проблеме в той мере, в которой это необходимо для психологического анализа передачи информации и для изу­чения механизмов сознательной психической деятельности чело­века. Прежде всего нас будет интересовать слово и его семанти­ческое строение, т.е. слово как носитель определенного значе­ния. Как известно, слово является основным элементом языка. Слово обозначает вещи, слово выделяет признаки, действия, от­ношения. Слово объединяет объекты в известные системы, иначе говоря, кодирует наш опыт.

Как же возникло слово, являющееся основным средством ко­дирования и передачи опыта? Как же построена смысловая (се­мантическая) структура слова, что именно в структуре слова по­зволяет ему выполнять эту основную роль обозначения вещей,


выделения признаков — качеств, действий, отношении? Что по­зволяет слову обобщать непосредственный опыт?

ПРОИСХОЖДЕНИЕ СЛОВА.

ПУТЬ ОТ СИМПРАКТИЧЕСКОГО

К СИНСЕМАНТИЧЕСКОМУ СТРОЕНИЮ СЛОВА

О рождении слова и праязыке в праистории можно только догадываться. Однако несмотря на то, что существует значитель­ное число теорий, которые пытаются объяснить происхождение слова, мы знаем о происхождении слова и о рождении языка очень мало. Ясно лишь, что слово, как клеточка языка, имеет не только аффективные корни. Если бы это было иначе, то тогда так называемый «язык» животного, который, как мы говорили, является выражением аффективных состояний, ничем не отли­чался бы от языка человека. Ясно, что эта линия выражения со­стояния в известных звуках или жестах является тупиковой ли­нией развития. Она не ведет к возникновению слова как системы кодов языка. Источники языка и слова другие.

Есть все основания думать, что слово как знак, обозначающий предмет, возникло из труда, из предметного действия и что в-истории труда и общения, как на это многократно указывал Эн­гельс, нужно искать корни, которые привели к рождению перво­го слова.

Можно думать, что слово, которое родилось из труда и трудо­вого общения на первых этапах истории, было вплетено в прак­тику; изолированно от практики оно еще не имело твердого са­мостоятельного существования. Иначе говоря, на начальных эта­пах развития языка слово носило симпрактический характер. Можно думать, что на первых, далеких от нас этапах праистории человека слово получало свое значение только из ситуации кон­кретной практической деятельности: когда человек совершал ка­кой-то элементарный трудовой акт совместно с другими людьми, слово вплеталось в этот акт. Если, например, коллективу нужно было поднять тяжелый предмет — ствол дерева, то слово «ах» могло обозначать или «осторожно», или «сильнее поднимай де­рево», «напрягись», или «следи за предметом», но значение этого слова менялось в зависимости от ситуации и становилось понят­ным только из жеста (в частности, указательного жеста, направ-


ленного на предмет), из интонации и всей ситуации. Вот почему первичное слово, по-видимому, имело лишь неустойчивое диф­фузное значение, которое приобретало свою определенность лишь из симпрактического контекста.

, Мы имеем мало прямых доказательств этого, потому что рож­дение языка отодвинуто от нас на десятки тысячелетий. Однако есть косвенные указания на то, что, по всей вероятности, это действительно так.

Антрополог Б. Малиновский опубликовал одно наблюдение, которое проливает некоторый свет на ранний генезис слова. Он показал, что речь некоторых народов, стоящих на низком уровне культурного развития, трудно понять без знания ситуации, в ко­торой эта речь произносится. Так, не понять, о чем говорят эти люди в темноте, когда нельзя видеть ситуации, жестов, ибо толь­ко в знании ситуации, а также интонации слово и приобретает . свое определенное значение. Подобные факты в известной мере имеют место в трудных ситуациях, когда к речи должен присое­диниться жест, делающий сообщение более понятным.

По-видимому, вся дальнейшая история языка (и это надо при­нять как одно из самых основных положений) является историей эмансипации слова от практики, выделения речи как самостоятель­ной деятельности, наполняющей язык и его элементы — слова как самостоятельной системы кодов, иначе говоря — историей формирования языка в таком виде, когда он стал заключать в себе все необходимые средства для обозначения предмета и выра­жения мысли. Этот путь эмансипации слова от симпрактического контекста можно назвать переходом к языку как к синсемантической системе, т.е. системе знаков, связанных друг с другом по значению и образующих систему кодов, которые можно пони­мать, даже и не зная ситуации.

Мы еще будем специально говорить о том, что в наиболее развитом виде этот самостоятельный синсемантический характер кодов, лишенный всякого «симпрактического контекста», высту­пает в письменном языке. Читая письмо, человек не имеет никако­го непосредственного общения с тем, кто его написал, он не зна­ет ситуации, в которой писалось письмо, не видит жестов, не слышит интонаций; однако он понимает смысл письма из той синсемантической системы знаков, которая воплощена в письме благодаря лексико-грамматической структуре языка. Вся исто-


рия языка, следовательно, есть история перехода от симпракти­ческого контекста, от вплетения слова в практическую ситуацию к выделению системы языка как самостоятельной системы ко­дов. Это, как мы увидим далее, и играет решающую роль в пси­хологическом рассмотрении слова как элемента, формирующего сознание.

Мы мало знаем о праистории языка, общественно-историчес­ком его происхождении и можем только догадываться о нем. Зато мы много знаем о происхождении слова в онтогенезе, о раннем развитии ребенка. Онтогенез (развитие ребенка) никогда не по­вторяет филогенез (развитие рода), как это одно время было при­нято думать: общественно-историческое развитие языка, как и всех психических процессов, происходит в процессе труда, обще­ственной деятельности: развитие же языка в онтогенезе у ребен­ка происходит вне труда, к которому он еще не готов, в процессе усвоения общечеловеческого опыта и общения со взрослыми. Однако онтогенетическое формирование языка — это тоже в оп­ределенной степени путь постепенной эмансипации от симпрак­тического контекста и выработки синсемантической системы кодов, о которой мы говорили выше.

Может показаться, что язык маленького ребенка начинается с «гуления», с тех звуков, которые ребенок произносит в младен­ческом возрасте, и что развитие языка есть лишь прямое продол­жение этих первоначальных звуков. Так думали многие поколе­ния психологов. Однако это неверно. «Гуление» есть как раз вы­ражение состояния ребенка, а вовсе не обозначение предметов, и характерным является тот факт, что звуки, которые рождаются в «гулении», дальше не закрепляются в речи ребенка. Первые сло­ва ребенка часто отличаются фонематической структурой1 от «гу­ления» младенца. Более того, нужно даже затормозить биологи­ческие звуки, возникающие при «гулении», чтобы ребенок мог

'Под фонематической структурой языка мы вслед за современной лингвис­тикой (Трубецкой, 1936; Якобсон, 1971; и др.) понимаем систему организации звуковых кодов языка, в которой определенные признаки имеют смысловое различительное значение. Эта «фонематическая система» языка отличается от «фонетической» структуры языка, при анализе которой различаются лишь фи­зические характеристики звуков речи безотносительно к их значению. Вопрос о фонетической организации звуковой речи выходит за пределы темы этих лекций, и мы не будем останавливаться на нем особо.

выработать те звуки, которые входят в систему языка. Мы можем привести один пример, иллюстрирующий это положение.

Часто думали, что произвольные движения ребенка рождают­ся из элементарных рефлексов, например хватательного рефлек­са. Известно, что у младенца нескольких дней от роду можно наблюдать такой выраженный хватательный рефлекс, что можно даже поднять ребенка, держащегося за пальцы взрослого, кото­рые он рефлекторно схватывает. Однако было показано, что этот хватательный рефлекс ни в какой мере не может быть понят как прототип будущих произвольных движений. Наоборот, нужно, чтобы хватательный рефлекс был заторможен, и только тогда появляется произвольное движение. Хватательный рефлекс — это подкорковый акт; произвольное движение регулируется корой больших полушарий; оно имеет совсем другой генезис и появля­ется только тогда, когда хватательный рефлекс заторможен, ког­да на смену ему приходит формирование корково-подкорковых связей.

Совершенно то же самое относится и к рождению языка. Пер­вые слова рождаются не из звуков «гуления», а из тех звуков язы­ка, которые ребенок усваивает из слышимой им речи взрослого. Но этот процесс усвоения звуков языка, составляющий важней­ший процесс формирования речи, происходит далеко не сразу и имеет очень длительную историю.

Начало настоящего языка ребенка и возникновение первого слова, которое является элементом этого языка, всегда связано с действием ребенка и с его общением со взрослыми. Первые слова ребенка, в отличие от «гуления», не выражают его состояния, а обращены к предмету и обозначают предмет. Однако эти слова сначала носят симпрактический характер, они тесно вплетены в практику. Если ребенок играет с лошадкой и говорит «тпру», то это «тпру» может обозначать и «лошадь», и «сани», и «садись», и «поедем», и «остановись» в зависимости от того, в какой ситуа­ции и с какой интонацией оно произносится, какими жестами оно сопровождается. Поэтому хотя первое слово ребенка и на­правлено на предмет, оно еще остается неразрывным с действи­ем, т.е. носит симпрактический характер.

Только на следующем этапе слово начинает отрываться от дей­ствия и постепенно приобретать самостоятельность. Этот про­цесс мы не можем проследить в истории общества и можем лишь


 

догадываться о нем, у ребенка же он прослеживается со всей от­четливостью.

Через некоторое время после появления элементарных, диф­фузных, симпрактических слов (примерно в 1 г. 6 — 1 г. 8 мес.) ребенок впервые начинает усваивать элементарную морфологию слова, и тогда он вместо «тпру» начинает говорить «тпрунька», прибавляя к этому диффузному слову «тпру» суффикс «нька»; в этом случае слово «тпрунька» уже начинает обозначать не «са­дись», не «поехали», не «остановились», а «лошадь», «сани» или «тележка». Оно приобретает характер существительного, начина­ет иметь предметное значение именно в связи с усвоением суф­фикса, т.е. усвоением элементарной морфологии существитель­ного; оно перестает обозначать ситуацию и становится самостоя­тельным, независимым от своего симпрактического контекста. Характерно, что именно к этому периоду, когда слово начинает приобретать морфологические дифференцированные формы, от­носится огромный скачок в словаре ребенка. Если до этого в сло­варе ребенка преобладали аморфные слова, которые могли обо­значать что угодно (как например, слово «тпру») и поэтому в этот период он мог обойтись небольшим количеством слов, имевших разные значения в зависимости от ситуации, жеста и интонации, то теперь значение слова сужается и словарь увеличивается. Про­исходит усвоение грамматики родного языка и строение слова из симпрактического становится синсемантическим; ребенок ока­зывается вынужденным обогатить свой словарь, т.е. приобрести другие слова, которые адекватно отражали бы не только предмет, но и качество, действие, отношение. Именно этим объясняется тот удивительный скачок в развитии словаря ребенка, который наблюдался всеми авторами, в возрасте 1 г. 6 — 1 г. 8 мес. До это­го периода количество слов, зарегистрированных у ребенка, было порядка 12—15; в это время оно сразу доходит до 60, 80, 150, 200. Этот скачок объема словаря ребенка, который был подробно изу­чен большим количеством авторов, начиная от В. Штерна (1907), Мак-Карти (1954) и кончая Р. Брауном (1973), и объясняется пе­реходом от симпрактической к синсемантической речи. Таким образом, наблюдения над онтогенезом дают дополнительные фак­ты, которые позволяют считать, что слово рождается из симпрак­тического контекста, постепенно выделяется из практики, стано­вится самостоятельным знаком, обозначающим предмет, действие

или качество (а в дальнейшем и отношения), и к этому моменту относится и настоящее рождение дифференцированного слова как элемента сложной системы кодов языка.

Этот процесс освобождения слова от симпрактического кон­текста и превращения его в элемент самостоятельных кодов, обес­печивающих общение ребенка, уже был подробно описан нами (Лурия, Юдович, 1956).


Просмотров 680

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.ru - 2021 год. Все права принадлежат их авторам!