Главная Обратная связь Поможем написать вашу работу!

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






ВЗРЫВ В ЛЕОНТЬЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ. 10 часть



- Пить! Дай попить! Чекисты подходят и говорят:

- Вода есть, только кружку ему нельзя дать, загрязнит.

- Дайте ложку, - говорю я, - пусть попьет из ложки.

- Да он ведро загрязнит, - отвечают чекисты. И никто ложки не дает. Я распаковываю вещи, достаю ложку свою и, наливая в нее из чекистской кружки, пою больного, уже потерявшего всякий че­ловеческий образ. Он долго пьет и скоро засыпает, весь в грязи и гадкой, вонючей слизи...

Приподнимаюсь, смотрю в отверстие в коридор и вижу, что сквозь решетчатое окно сереют сумерки. Боюсь насекомых, заразы; стараюсь уже не дви­гаться и сижу в уголке в полудремоте, с тоской меч­тая о конце этого кошмарного путешествия. Вдруг, сквозь полусон я вижу, приподымается с соседней лавки больной, которого я недавно поил, протягива­ет костлявую грязную руку к моим вещам и что-то тащит оттуда. Я не верю собственным глазам и го­вору ему:

- Оставьте! Как вам не стыдно! Я вам и так дам хлеба!..

Матрос сверху говорит:


- Вы остерегайтесь его. Эта скотина давно уже что-то таскает...

Позже, вечером, мы подъезжаем к Курску. Сре­ди чекистов началась тревога. За дверью забегали. Потом заглянул кто-то из них, и осмотрев мешок под лавкой, просительно сказал:

- Ежели придут, скажите, ребятушки, что тут вещи арестованных...

В Курске больного сняли и увезли в тифозный барак. А мы поехали дальше.

Наконец, мучительная поездка кончилась. Меня передают конвою; красноармейцы спрашивают, как мне пришлось ехать и соболезнующе выслушивают рассказ.

Мы на Курском вокзале в Москве. Опять, как в «героические» времена, огромные залы полны наро­дом: солдаты, бабы, мужики, дети, мешки, - все вповалку на проплеванном полу. В воздухе можно топор повесить: проходишь между голов и ног, ставя осторожно ногу, чтобы не раздавить. Я объясняю солдатам, что в ВЧК ехать невозможно.

- Это не такое место, куда ночью ездят. Да, притом, пускай автомобиль присылают. Они меня вызвали, пусть и везут...

Солдаты соглашаются и ищут местечка, где бы приткнуться. Но, буквально, яблоку упасть негде. А только 3 часа ночи, - как провести полегче время до утра? Один из конвоиров идет на разведку и зо­вет за собой в ортчека. Я упрямлюсь. Боюсь, как бы не посадили опять в какой-нибудь клоповник! Заключаем крепкое условие: останемся в ортчеке, если меня оставят в канцелярии вместе с моими кон­воирами. В противном случае возвращаемся на вокзал. Идем.



По узкой лестнице попадаем в чеку. Хорошо освещенная большая комната, ближе к двери умы­вальник, которому я от души обрадовался. Подаль­ше - столы, за которыми сидят чекисты, а в отдале­нии и глубине комнаты группа флотских офицеров,


прибывших этим же севастопольским поездом, попросилась на ночлег (в чека!) и расположилась на столах. Как приятно видеть этих свободных людей в свежем белье и чистом европейском платье! На столе крымские груши, мешок которых привезен для чеки. Какой-то старик предлагает и мне грушу и спрашивает:

- Вы за что арестованы?

- Я меньшевик.

Он чуть было не сказал радушно: «очень рад», весь просиял и, протягивая мне руку, сказал::

- Позвольте представиться, я - представитель цека партии по политической части при ортчеке Курской ж. д.

Мы познакомились, разговорились. И, как во­дится, скоро у нас завязалась оживленная политиче­ская дискуссия. О чем только мы не говорили до самого утра в комнате чеки? Сознаюсь, давно уже я не пользовался такой свободой слова, как в поло­жении арестанта. Флотские офицеры лежали на столах, как привидения, в своем белом белье, или похаживали вокруг с видом молчаливого удивления. В разговоре участвовали чекисты, уполномоченный по политической части и мои конвоиры. Уполномо­ченный рекомендовался рабочим с 8-летнего возра­ста, орехово-зуевским ткачом, на собственной спине испытавшим эксплоатацию и прочие прелести капи­тализма. Надо отдать ему справедливость, он со­глашался с тем, что ставка на мировую революцию оказалась ошибочной, что много ошибок было до­пущено и в общей экономической политике, и в крестьянской. Но одного он никак не хотел при­знать: необходимости для страны демократии, по­литической свободы.



- Как, все контрреволюционеры, Деникины да Колчаки будут на нас наступать, а мы еще дадим им свободу организоваться!..

Но я возражал ему:


- Ведь уже целый год, как никаких фронтов у вас нет, - какие же страхи вам мерещатся? Пускай народ всеобщим голосованием решит, кому власть должна быть вручена.

- Нет, - говорил орехово-зуевский ткач, - для нас эти европейские порядки, свободы, демократии не годятся. Наш брат рабочий и крестьянин - темный человек, и всякая контрреволюция его легко обойдет с тыла. Нет, нам и национализацию промышленности надо сохранить в руках, чтобы не поддаваться капиталу. Мы и так с этим нэпом слишком да­леко зашли. Нам, передовым рабочим, надо дер­жать диктатуру крепко и никому власти не сдавать.

Вначале соглашаясь с необходимостью идти на­встречу потребностям экономического развития, он, в конце, уже стал увлекаться собственным красноре­чием и повторять обычные большевистские трафаре­ты. Красноармейцы сохраняли равнодушие, пока шел спор между социалистом и коммунистом: до их сердца еще не дошли эти волнующие политические вопросы. Но потом зашла речь о продналоге. За­горелось ретивое у красноармейцев. Некоторые че­кисты стали им поддакивать.



- Как же это так? У крестьян хлеб отобрать? Да он не даст. И зачем ему давать? Его труд - его хлеб. В городе лодырничает народ и деревню, знай, грабит. Вы к нам не ездите, и мы к вам не ста­нем ездить, - стали они повторять доводы украин­ских мужиков, с этими же словами выворачивавших рельсы железной дороги, демонстрируя свое резкое антигородское настроение. И коммунист, и я пыта­лись им объяснить, что крестьянство должно нести известные повинности государству и что деревня должна своим хлебом помочь городу наладить про­изводство, - в этом убедить крестьянских сыновей не удалось. В результате даже недоразумение по­лучилось: конвойный обратился к уполномоченному Ц.К. с вопросом такого сорта:


- А, собственно, чего вы держите в тюрьме социалистов, когда вы между собой согласны?..

Но уже рассвело. Орехово-зуевский ткач позво­нил в ВЧК, и оттуда обещали прислать автомобиль. Я успел написать несколько открытых писем и, со­вершенно не скрываясь, опустил их в почтовый ящик. Дул сильный ветер, когда, окруженный конвойными, я летел на небольшом грузовике с Курского вокзала на Лубянку. Москва уже встала и встречала зимний день.

II. В КОНТОРЕ АВАНЕСОВА.

Комендант ВЧК приветствовал меня широким го­степриимным жестом. Он знал меня по фамилии; надо сказать, что за время моей работы во Всерос­сийском союзе служащих меня многие чекисты зна­ли, так как по коммунистической профессиональной политике ВЧК входила в ...союз служащих. Конвой­ные попрощались со мной, благодаря за компанию, и дружески пожимали руку. Чекисты с удивлением наблюдали эту сцену и приступили к обыску. При­вычная история! Они все забрали - книги, руко­писи и конфисковали... портрет К. Маркса.

- Не беспокойтесь, все будет в сохранности, - галантно говорил комендант, - но мы обязаны взять портрет.

Мне только осталось посмеяться над коммуни­стами, боящимися портрета Маркса.

После обыска, дворами и лестницами, запутывая мои представления о внутреннем устройстве чеки, меня провели во внутреннюю тюрьму. В коридоре, с револьвером за поясом, солдаты-латыши. По-видимому, русские солдаты ненадежны, - приходится снова прибегать к латышам и китайцам.

В камере окно плотно замазано; тусклый свет электричества падает на досчатые нары, на людей. Нары составлены из узких досок по числу заключен­ных; их в этой маленькой комнате свыше 10-ти.


Доски голые, шершавые, ни матрацев, ни настила на них нет. Все говорит, что помещение временное и почему-то называется конторой Аванесова. Мно­гие из узников привезены из провинции. Какие го­рода только не представлены в этой камере: Петер­бург, Нарва, Орел, Калуга, Смоленск, Себеж. Боль­шинство дел - по шпионажу. И это отражается на национальном составе заключенных. В малень­кой комнате, где может разместиться три человека, собран миниатюрный Интернационал: тут немец, датчанин, грек, латыш, эстонец, поляк, еврей. Впро­чем, обычный тип камеры времен революции.

Немец очень стар; ему верно больше 75 лет. Он по-русски не говорит, по-немецки что-то невразуми­тельно шепелявит беззубым ртом. Он все беспокоится за судьбу чужой рубахи, которую, по-видимому, взяла чека из его мешка, и поражает нас своей доб­ротой. Свой паек хлеба он отдает соседям и им жепредлагает какие-то объедки из своего мешка. Но старик не в силах сидеть. Мы прогоняем грека с его койки, отдельно стоящей в углу, и там укладываем старика-немца. Как он попал в чеку, однако? Неу­жели этот беспомощный старик заподозрен в шпио­наже? В чем могла обвинить его ВЧК? Мы прини­маем к сердцу положение старика, но лишь на сле­дующий день нам удается добиться, чтобы его взяли в больницу. Грек опять укладывается на свое место. Он так грязен, ходит в таких ужасных отрепьях и все время щелкает вшей, - что все рады как-нибудь держаться от него поодаль. Это совсем мальчик, молчаливый, злой, голодный, кусающийся, как зве­рек, с испуганными огромными черными глазами. Он обвиняется в шпионаже, как и три поляка в во­енной молодцеватой форме, привезенные из Смо­ленска. Они перешли границу из любопытства.

- Хотелось узнать, как живется в Советской России.

Вернее всего, это добровольцы из отряда Булах-Булаховича или другого авантюриста граж-


данской войны. Они кончили какую-то военную школу в Польше; но, признаться, более неразвитых и некультурных шпионов трудно себе даже предста­вить. Крестьянин Петр попал в число шпионов, как и поляки, при попытке перехода границы, - только не из Польши в Россию, а из России в Латвию через Себеж. К моему приходу он потерял человеческое обличье, с видом покорной собаки смотрел по сто­ронам, выпрашивая у всех - вплоть до латышского караула - то бычок папироски, то кусочек хлеба.

К ночи первого дня к нам в камеру привели вы­сокого, стройного офицера в широком пальто ан­глийского сукна, с грудью, расписанною крупным красным узором. Настоящий советский генерал! От него несло духами; он был завит и раздушен. Он вынул блестящий крахмальный носовой платок, изящную коробочку папирос, которыми стал оде­лять окружающих, и тотчас сделался центром вни­мания. Это был заместитель начальника московских военно-учебных заведений; совсем недавно в войне с Врангелем он командовал полком.

История его ареста тоже имела шпионскую под­кладку. Однажды к нему явился представитель ту­рецкой миссии в Москве с просьбой познакомить с постановкой учебной части в военных заведениях. Он согласился, но предварительно затребовал разре­шения военного округа. От округа получилась бу­мага, и генерал с турками объехал вузы, а потом во­шел в дружбу с турками. Они стали ходить в гости к нему, он с женой поддерживали это знакомство, и обе стороны обменялись даже невинными подар­ками. Вдруг у нашего генерала ночной обыск. Без­результатно, - но на завтра приглашают в чека. Он одевается в официальную форму, садится в служеб­ный экипаж и едет на Лубянку. Следователь выяс­няет историю его знакомства с турками, а в заклю­чение говорит:

- Я вынужден вас здесь задержать...


- Как, - изумляется генерал, - жена моя не предупреждена, дела не сданы, а лошадь ждет у подъезда.

- Ничего, вы недолго посидите, - успокаивает его следователь и направляет к нам в контору Аванесова.

Генерал возбужден, в первый раз попал в кутуз­ку и все беспокоится относительно лошади, ждущей его у подъезда.

- Кучер такой бестолковый, что может про­ждать до петухов. А жена...

Но тут он не в силах дальше думать. Он рассти­лает свое широкое пальто на нарах, и мы, несколь­ко человек, укладываемся на нем. Усталость берет свое, и понемногу забываешь о насекомых.

Уже глубокая ночь, когда я просыпаюсь. Сосед, старик с бритым умным лицом, заводит со мною раз­говор о том, о сем. Дело его совсем нелепое. Когда-то, года три тому назад, при национализации скла­дов, принадлежащих иностранцам, была организо­вана ликвидационная комиссия. Эта комиссия при­глашала экспертов по разным отраслям; среди дру­гих вызывали два раза без всякого вознаграждения и моего собеседника. После этого много воды утек­ло. Ликвидационная комиссия проворовалась, и был назначен новый состав, который в свою оче­редь в чем-то попался и был заменен третьим соста­вом. Наконец, дело дошло до суда, до чеки, - и началось следствие. Как сообщил следователь, в одну ночь было арестовано несколько сот человек: все составы ликвидационной комиссии и все лица, о которых нашлись сведения в делах комиссии. Так, недавно в Москве, по приказу Каменева, были аре­стованы все служащие жилищно-земельного отдела, свыше тысячи человек в одну ночь.

Я охотно беседовал со стариком. Он оказался бывшим владельцем отделочной мастерской в Мос­кве на 70 рабочих, много видел на своем веку, разъ­езжал по Европе. Ему было о чем рассказать!... Кругом спали. Грек только все почесывался, метал


молнии своих глаз и щелкал насекомых. Генерал лежал лицом на своем крахмальном платочке и спал, как ребенок. Помню, что в этой неподходящей об­становке мы сравнивали русскую женщину с евро­пейской.

- Я много ездил, - рассказывал старик, - знаю се­верную женщину, - она глубока, своеобразна, пре­дана долгу; знаю немецкую женщину, - она пора­жает практичностью, деловитостью, но, как человек, ограничена; французская женщина умна, лукава, тщеславна. Лучше всех - русская женщина. Вы это сразу чувствуете, так как только у русской женщины есть способность отозваться на человеческое горе, есть сочувствие и жалость к человеку, есть ду­ша. Возьмите деревенскую бабу-старуху или го­родскую десятилетнюю девочку, - такая чуткость и душевность в глазах, в каждом движении.

Я был ошеломлен этим неожиданным гимном русской женщине. Вдруг мой собеседник лукаво улыбнулся сквозь пенсне и бросил:

- Ну, кто вы думаете, я по национальности?

- Конечно, русский!

- Нет, ошибаетесь. Я - датчанин, и всего лишь 25 лет живу в России. Но я полюбил вашу страну и не хочу покидать ее даже в эти ужасные годы...

Пришел новый день в конторе Аванесова. Утром поляки бросились к глазку в двери: там появился женский силуэт в блузке. Кто-то сообщил, что по соседству сидит графиня Потоцкая. Нам давали ки­пяток, 3/4 фунта хлеба, обычную баланду на обед иужин. Кругом стонали от голода. Я страдал от грязи и жаждал как-нибудь вырваться отсюда. Но наступила новая ночь, и начались ночные вызовы. По-видимому, как и в 1918-ом году, ВЧК работает по ночам. Позвали генерала из гувуза, - боюсь, что его посадили в одиночку внутренней тюрьмы. По­звали с вещами старика, датчанина. Возможно, что его все-таки отпустят, как ни противоречит традици­ям ВЧК такое скорое освобождение. На утро нео-


жиданно нам сообщили, что рядом вычищена каме­ра и желающие могут туда перебраться. Я оказался среди желающих и перешел в комнату, где стояло несколько коек, правда, без тюфяков, но весьма чи­стых. Нас было тут человек 6-7. Крестьянин Петр из Себежа прилепился ко мне и переселился тоже сюда. Соседями нашими оказались эстонец, народ­ный учитель из Нарвы, молодой купец из Калуги, анархист из Смоленска. Эстонец был желчный че­ловек, к тому же истерзанный тюрьмой. Он при­был из Петербурга, где просидел 5-6 месяцев, и не знает, в чем его обвиняют. Следователь на допросе спрашивал:

- Собираетесь ли вы в Эстонию?

А потом его допытывали, говорил ли он на соб­рании эстонцев, что Зиновьев торгует бриллианта­ми, имеет большие поместья, заказывает торты в кондитерских и т. д. По-видимому, его оговорили, и ретивый петербургский градоначальник спешит рас­правиться с народным учителем, свыше 30-ти лет ра­ботающим в русской школе.

Молодой купец из Калуги долго рассказывает свое дело, но его трудно понять, в виду обилия бы­товых подробностей. Грузили какие-то товары, ор­ганизовывали товарообмен, а на разницу купили ко­рову и везли ее в вагоне домой. И вот из-за этой коровы возникли ссоры, недоразумения. Вмеша­лась чека, - и начались аресты.

- 26 человек по нашему делу привезли в Москву, - рассказывал купец, - многие сидят уже в Бутырках. И хорошо, что нас доставили сюда. Там на ме­сте, знаете, всякие счеты, а кое-кого уже собирались расстрелять, чтобы замести следы. А здесь в столи­це все-таки правда выйдет наружу.

Грузный, плотный человек в солдатской форме, называвший себя анархистом, не вызывал к себе ни­какого доверия. Он говорил самодовольно, с видом бывалого человека. Он знает и ВЧК, и Бутырки, и Александровскую каторгу, и Вологодский централ,


- все исходил. Его взяли в Смоленске на улице с фальшивыми документами, - и теперь его упекут. И неожиданно этот крупный человек подсел ко мне и чуть не со слезами на глазах стал спрашивать мое мнение:

- Расстреляют ли его или нет, что я думаю об этом?

Но я ничего не думал, потому что этот человек, вероятно, из уголовных, никак не решался толком рассказать мне свое дело. Он провел в смоленской американке три месяца и рассказывал, что там рас­стреливали в самой тюрьме. 41 человек были при нем расстреляны, - все больше офицеры, обвиняв­шиеся в участии в савинковских организациях Смо­ленской и Витебской губерний.

К вечеру на третий день я потерял терпение и по­дал заявление в президиум ВЧК, настаивая на не­медленном переводе в Бутырки. Не знаю, подей­ствовало ли мое заявление, но часов в 11 ночи меня вызвали с вещами. Я не сомневался, что меня везут в Бутырки. Свобода казалась недостижимо далекой. Мысль о ней даже и в голову не приходила.

III. В БУТЫРСКОМ КАРАНТИНЕ.

Снова наглухо закрытый черный автомобиль, гу­сто набитый народом. Какой-то маленький человек с седой бородкой в старорежимном офицерском пальто садится ко мне на колени. Через минут 15 - гудок, и мы въезжаем в знакомые бутырские ворота. Я рекомендуюсь меньшевиком и прошу вызвать ста­росту меньшевиков. Но мне отказывают в том: - поздно, уже 11 час. Сегодня придется идти в общий карантин. Вместе с толпой узников, обремененных, как я, поклажей, иду в карантин.

Это - огромная пустая комната; вместо коек и нар кое-где устроены помосты почти в уровень пола. Здесь прежде помещались тюремные сапожные ма-


стерские; на стенах эмблемы, серп и молот, надпись: да здравствует первое мая. Спать негде, а по помо­сту заметны следы насекомых. И невольно нас обра­зовалась большая компания полуночников. Бро­дим по комнате, гулко звучат наши шаги. Один из спутников, человек в кожаной куртке и барашковой шапке, рассказывает свою эпопею:

- В 1906 году я был здесь в Бутырках в пере­сыльной, на этапе. Потом отсюда мы шли в ссылку на дальний север. Тогда я был большевиком. А те­перь опять пришлось изведать бутырскую тюрьму. Нас по делу арестовано человек 80, а дело сводится к следующему. Нужно уполномоченному или сле­дователю ВЧК раздобыть муку, крупу, малороссий­ское сало. Ну, вот он изображает служебную ко­мандировку на юг, - скажем, на ревизию юго-запад­ных железных дорог. Само собой разумеется, у него собственные вагоны, - один для арестованных, другой для муки. Неловко как-то возвращаться с одной мукой без арестованных. И вот он набирает себе в Москву со всех маленьких станций железно­дорожных служащих, контролеров, поставщиков и создает «дело». Привезли нас в Москву, подержали в ВЧК сколько полагается, а потом отправили в Бу­тырки.

Сидим мы месяца по четыре, люди пожилые, оторванные от семейств, пухнем, буквально, от го­лода, без всяких передач. Ведь все люди иногород­ние, и в Москве связей нет...

- А вы - большевик?

- Нет, - отвечает кожаная куртка на мой вопрос, - я не большевик. Вообще, я политикой давно не за­нимаюсь. Дела минувших дней...

И кожаная куртка рассказывает следующий эпи­зод из бутырского быта:

- Нас, всех 80, расселили, конечно, по разным камерам, сговориться между собой невозможно. Между тем обвинения нам не предъявлено, на до­просы не вызывают. Следователь, по-видимому,


продает привезенную муку, а о нас, грешных, и совсем позабыл. Ясно, что нам нужно столковаться, предъявить требования, объявить голодовку. Но как же предварительно столковаться? Оказыва­ется, в Бутырках есть камера для голодающих. Как только кто объявил голодовку, его отделяют от других и помещают в эту особую камеру. Ну, кое-как мы сговорились, камера с камерой, и решили, чтобы из каждой группы выделился один и объявил голодовку. Так и сделали, и в один прекрасный день нас, выборных, привели в общую камеру для голодающих. Мы воспользовались этой встречей в своих интересах, а начальству объявили порознь, что голодовку прекращаем... Меня одного из пер­вых сейчас таскали в ВЧК, но, в сущности, никакого толка.

В эту ночь нас было человек 30 в карантине; на утро стали подсыпать новые партии из ВЧК. Кру­гом были больше педеки, советские служащие, во­енные. Крестьянин, приехавший со мной из ВЧК, все держится вблизи и напоминает, чтобы я его не позабыл.

- Здесь сгноят... Ай-ай-ай! -крутит он головой и покорными глазами оглядывается кругом.

Группа поляков из Смоленска, заподозренных в шпионаже, понемногу устраивается, клянчит папиросочку, корочку хлеба, подлизывается к начальству. Собственно, такого здесь нет. Надзиратель звенит ключами где-то в отдаленном коридоре, а вблизи распоряжается и командует какой-то еврей низкого роста, нос крючком, в пенсне. Он в желтых ботин­ках, без пиджака расхаживает по карантину, требу­ет списков карантинных, приказывает подмести. Публика послушна, все принимают его за начальство и пристают с разными просьбами. Это - староста карантина, назначенный начальством. В такие ста­росты попадают долгосрочные, имеющие хорошие связи с начальством. Через их посредство можно переслать письмо на волю или достать колоду карт


в тюрьме. Узнав, что я меньшевик, казенный старо­ста сообщил мне, что для социалистов есть особый карантин и обещал ускорить мой перевод туда.

В это время привели мне товарища, эстонца-эсе­ра. У него была своя эпопея. Его взяли случайно, обвинили в шпионаже и посадили во внутреннюю тюрьму ВЧК. Он с восхищением рассказывает о бане в этом учреждении, но жалуется на голод, от­сутствие прогулок и книг. Только на третий месяц разрешили ему иметь бумагу и карандаш. Нако­нец, вызвали его к следователю. Тот с места в карьер:

- Вы приговорены к расстрелу. Но... не вол­нуйтесь. Вы послужите там валютой.

- Ничего не понимаю, - говорит эсер.

- Очень просто! - заявляет следователь, - мы вас вышлем в Эстонию в обмен на тамошних комму­нистов. В Бутырках готовится в путь эшелон ва­лютных эстонцев, к которому мы вас и присоеди­ним...

Мы были уже в разгаре спора о новых типах ра­бочего движения, когда за нами пришли. Эсер утверждал, что он в одиночке нашел новую синтети­ческую формулу рабочего движения. Оно должно сохранить свой классовый характер, но в то же вре­мя вовлечь в свое русло и крестьянские массы. Меж­ду тем политические рабочие партии хиреют, а про­фессиональные союзы приняли тред-юнионистский характер.

Спор мы продолжали в бане, куда нас отвели до карантина и где наши вещи были забраны в дезин­фекционную камеру, а нам взамен выдали арестант­скую одежду. Как реформировались бутырские по­рядки с весны! - думал я с удивлением. - Но какой ужасный контраст между карантином для политиче­ских и общим карантином, являющимся явным оча­гом тифа и всяких инфекций... В бане, кроме нас, умывался красивый белокурый мужчина с голубыми глазами и длинными волосами. Это был анархист-


бельгиец, каким-то ветром занесенный в Россию, а, следовательно, в чеку.

Под карантин для политических был отведен це­лый коридор, но в трех камерах сидела пестрая пуб­лика. Социалисты и анархисты умещались в одной камере. Нас было свыше 20 человек. Здесь встре­тил я большую группу меньшевиков, товарищей по весеннему пребыванию в Бутырках, привезенных из Рязани, Владимира и Ярославля. Некоторые имели тот же приговор, что и я: в Туркестан, но не в тюрь­му, а под гласный надзор. Они сообщили, что ВЧК решила собрать в Бутырки всех высылаемых в Тур­кестан. Здесь будет составлен отдельный вагон и обещаны всякие «удобства». В камере было несколь­ко эсеров, привезенных из провинции - из Тамбова, Екатеринодара, - и выдерживавших карантинный стаж в 10 дней, прежде чем перейти на жительство в одиночный корпус (МОК). В центре карантина и в центре моего внимания оказалась группа крестьян. Помню, как ввели их в политический карантин. Один из уезда, остальные из деревни, взяты буквально от сохи.

- Нас 13 душ, - рассказывал один из них. - Взяли нас, почитай-что, прямо с губернской крестьян­ской беспартийной конференции в Курске. Восемь сюда привели, к политическим, а пять оставили в другом карантине. А жаль. Там все песенники, со­ловьи. Мы бы тут вам спели такую песенку, какой вы, наверно, не слыхали...

Знакомимся, по тюремному обычаю, очень бы­стро, обмениваемся рассказами. Один из крестьян, с острой седой бородкой, провел четыре года на ка­торге, эсер. Другой, в городском платье, сочувству­ет меньшевикам, марксист, - как его рекомендуют товарищи. Третий держится в стороне и явно чув­ствует себя неловко. Оказывается, он дал курской чеке подписку в том, что никакой агитацией зани­маться не будет. Очень неприятна ему эта история, как-то случайно, по его словам, выскочившая.


- Ну, а вы кто будете? - спрашиваем осталь­ных, - беспартийные?

- Мы - трудовое крестьянство, - отвечает один за всех. - Наше время еще не пришло. Да что говорить? Верим в единую и неделимую...

- Какая единая и неделимая? Это что такое?

- Да это же наша крестьянская партия, партия социалистов-революционеров. Мы ее так промеж себя и называем, - единая и неделимая. Она при­дет в добрый час! И наши народные вожди тоже объявятся. Верьте, без сомнения. Керенский! Кре­стьянство ждет его...

Это был уже человек пожилой, свыше 50-ти лет. Лысая голова, как венчиком, окружена кусточками блеклых волос; такие же кусточки на лице. Одет в заплатанную, потертую, крестьянскую одежду, - хуже своих товарищей. Говорит бойко и сам увле­кается своей речью.

И товарищи заставляют его рассказать о том, как у себя в губернии на крестьянской конференции ему пришлось сражаться с самим Стекловым.

- Приехали крестьяне на конференцию, прослу­шали уже доклад по текущему моменту, все как по­лагается. И вдруг пронесся слух: приехал Стеклов. Не на конференцию, отнюдь, нет, - по другим, бо­лее важным делам государственным - на ревизию. Крестьяне решили во что бы то ни стало заполучить Стеклова на конференцию. С одной стороны, любо­пытно посмотреть на этого самого громовержца Стеклова, - иронизирует рассказчик. - Ну, а с дру­гой - пусть он услышит подлинный голос крестьян­ской нужды и передаст там наверху в кремлевских хоромах, как живется русскому крестьянину. - И тут голос рассказчика звучит серьезно.

При хохоте камеры он рассказывал, как прики­нулся деревенским простачком, когда его вместе с другим депутатом, ввели в кабинет председателя губисполкома, где восседал Стеклов, - как он, опусти­вшись на пружинное сиденье барского кресла, высо-


ко подпрыгнул и даже ноги вверх приподнял, - как будто в первый раз узрел такое богатство. И по­том, в той же роли дурачка, стал упрашивать това­рища Стеклова уделить минуточку внимания малым сим и пожаловать на конференцию... Стеклов был, верно, весьма поражен, когда потом на конференции вместо смиренной овечки перед ним оказался яркий оратор, крестьянский общественник, бросивший в лицо Стеклову всю сумму обвинений.

Случилось это так. Раньше выступил наш рас­сказчик и по простецки описал всю крестьянскую нужду, все обиды и притеснения, поборы и мошенничества и, выложив всю правду о местных комму­нистах, просил Стеклова сообщить о том высшей вла­сти в столице. Съезд весь рыдал, когда оратор опи­сывал крестьянскую нужду и долго аплодировал оратору по окончании. Стеклову пришлось распу­стить свой лисий хвост, оправдывать и объяснять, обелять и обещать. Никакого сочувствия, ни одного хлопка! Он скомкал свою речь и быстро уехал, в виду неотложных государственных дел. А конфе­ренция приняла резолюцию, в которой не было даже сочувствия идее продналога, - не говоря уже о дик­татуре пролетариата и об его коммунистическом авангарде... В результате, конечно, набег Стеклова на Курскую губернию и привел наших собеседников в тюрьму.

Многие из нас - горожане - были удивлены этой встрече с крестьянскими общественниками. Не раз мы возвращались к вопросу о деревне, о ее на­строениях и людях. Один из карантинных собесед­ников рассказывал как-то о «центрочеловеке» в де­ревне.

- Кой-где на великой русской равнине, - гово­рил он, - не перевелись еще местные люди. В более благополучных губерниях, Воронежской, Тамбов­ской, Курской, - террористическому режиму - и какому! - не удалось заглушить крепких ростков крестьянской общественности. Эта общественность


не имеет своих центров, ячеек, легальных опор. Где уж тут, - не до жиру, быть бы живу! Такими цен­трами являются отдельные живые единицы, - центрочеловеки. Иногда это положительный тип дерев­ни: кооператор, практик, человек дошлый, - до все­го сам дошел, - и даже деревенские «кормунисты» (от слова кормиться) вынуждены отдавать дань его знаниям и деловитости. Иногда это натура беспо­койная, революционер, партийный, исконный участ­ник «аграрных беспорядков», - и чека его еще по старым (жандармским) спискам берет при нужде, в беспокойное время, и без нужды, когда относитель­ная тишь да гладь под советским небом. Центрочеловека арестуют, высылают, бьют бичами и скорпи­онами. Но жив курилка, - и в каждой губернии, уезде, селе и даже в каждой деревне, - если поскре­сти, можно обнаружить признаки живого неугашен­ного духа. К этому живому центру стекаются все нити. К нему идут за советом, его призывают на сходы, на съезды. Потихоньку он появляется и го­ворит свое нужное крестьянское слово. Его при­крывают телами, окольными путями уводят от не­дремлющего ока начальства, - а потом: ищи ветра в поле! После каждого такого выступления, схода, конференции приходится прятаться неделю, месяц и больше, прежде чем вновь появиться на горизонте. Конечно, крестьянский общественник гол, как сокол, хозяйство его развалилось, одежонка давным-давно обветшала...


Просмотров 374

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.ru - 2021 год. Все права принадлежат их авторам!