Главная Обратная связь Поможем написать вашу работу!

Дисциплины:

Архитектура (936)
Биология (6393)
География (744)
История (25)
Компьютеры (1497)
Кулинария (2184)
Культура (3938)
Литература (5778)
Математика (5918)
Медицина (9278)
Механика (2776)
Образование (13883)
Политика (26404)
Правоведение (321)
Психология (56518)
Религия (1833)
Социология (23400)
Спорт (2350)
Строительство (17942)
Технология (5741)
Транспорт (14634)
Физика (1043)
Философия (440)
Финансы (17336)
Химия (4931)
Экология (6055)
Экономика (9200)
Электроника (7621)






ВЗРЫВ В ЛЕОНТЬЕВСКОМ ПЕРЕУЛКЕ. 8 часть



В конторе два лица - Поляков, приехавший из Москвы, - по-видимому, с директивами от ВЧК и ди­ректор, не могущий сдержать своего злорадства: ли­цо его буквально пышет удовольствием и сияет.

- С завтрашнего дня, - медленно говорит Поля­ков, - все камеры должны быть закрыты.

- Да, - не может стерпеть директор, - придет­ся старост запереть на ключик.

- Прогулка, - продолжает Поляков, - группа­ми в 10 человек полчаса в день.

- Это по распоряжению ВЧК или по вашему? - спрашиваю я.

- Безразлично! - отвечает Поляков, подымает­ся, вручает нам большую пачку писем, накопившуюся в Чеке, и хочет прекратить разговор.

Но тут мы переходим в наступление.

- Мы с таким бесчеловечно-жестоким режимом мириться не будем - говорю я. - Если с нами по­ступают, как тюремщики, мы ответим, как надлежит отвечать социалистам.

Поляков смущается, бледнеет, краснеет и торо­пится уйти. Директор торжествует и, потирая в ожидании руки, говорит:

- С завтрашнего дня вступают в силу эти пра­вила.

- Хорошо, - говорим мы, - мы сейчас осведо­мим об этом товарищей.

И мы уходим. А вдогонку нам бежит грузный комендант Губчеки, подходит и шепчет:

- Поляков сказал, что прогулка может быть не полчаса, а час.


Но мы только бросаем ему в ответ:

- Убирайтесь к черту! Возвращаемся в одиночный корпус, обходим ка­меры и в волчки кричим:

- Старост вызывали в контору. Завтра с утра камеры закрыты, старосты тоже. Прогулка 1/2 часа. Надо решить, как быть дальше.

В чем причина резкого ухудшения режима? Или Губчека получила, нахлобучку за то, что распустила тюрьму? Или Поляков узнал в Москве, что в Бутырках камеры заперты, и поспешил исправить ошибку, пока начальство из центра не заметило и не подтя­нуло? Не подлежит сомнению, что директор цент­рала с своей стороны все делал для восстановления нарушенной инструкции. Социалисты разлагают тюрьму, - жаловался он, - он не в состоянии нести ответственность, если так будет продолжаться. И, наконец, когда накопилось достаточно преступлений с нашей стороны (изгнание чекиста с собрания, пе­ние во время проводов эсеров и наш отказ расселить супружеские пары, - директорский «пункт помеша­тельства»), директор нажал на Губчеку и добился своего. Власть перешла от Чеки к директору. По­ляков умыл руки. Инструкция одержала победу над жизнью. Но жизнь, конечно, тотчас же оказала со­противление.



IV. ВСЕОБЩАЯ ГОЛОДОВКА.

Ответом на новый режим должна была явиться голодовка. Но для организации ее требовалось время. Как-то само собой вышло, что мы горделиво отказались принять получасовую прогулку, и тем самым выбили из своих рук некоторое средство общения. Решать вопрос надлежало нам, меньшеви­кам, как численно преобладающей фракции. Между тем, две другие маленькие фракции уже успели стол-


коваться. Утром, пробегая мимо, представительни­ца анархистов заявила мне:

- Мы решили сейчас устроить обструкцию.

- Нет, - ответил я, - этот способ борьбы не подходит нашему темпераменту. Мы устроим голо­довку.

Проходит час, и анархисты сообщают, что они уже приступили к голодовке и вернули хлеб. Я разъ­яснил им нашу точку зрения.

- Наша фракция в 55 человек физически еще не могла сговориться. Мы, вероятно, выскажемся про­тив немедленной голодовки, так как предварительно необходимо довести до сведения наших товарищей в Москве, и до сведения ВЧК, с которой мы вступили в борьбу.

Анархисты возмущались, ругались, но... попроси­ли помочь им без особой огласки получить обратно хлебный паек. Левые эсеры, обычно готовые в бой, на этот раз стали мудрить и высказались против голодовки.



- Мол, не стоит терять здоровье и силы ради прекрасных глаз ВЧК...

Нашей фракции было бы очень трудно сгово­риться, если бы вдруг нам не повезло. В этот пе­чальный день нас повели в баню. Правда, мы обсуж­дали вопрос без женщин (а их в нашей фракции бы­ло до 10 человек), но ничего не поделаешь. С неко­торым трудом нам удалось освободиться от одного беспартийного донбасца, внушавшего нам подозре­ние, - он обязательно хотел сопровождать нас в баню. В предбаннике остались надзиратели и кон­вой, а мы организовали импровизированное свое со­брание. Призвали к тишине, - товарищи оставили свои шайки, краны перестали лить воду, - и мы в одеждах Адама стали обсуждать положение. Боль­шинство, как и следовало ожидать, высказалось за голодовку; другого исхода не видели. Против голо­довки высказались 2-3. Только потом перед за-


крытой баллотировкой в бюро и в периферии воз­никли разногласия, как понимать характер голодов­ки: идем ли мы до конца с лозунгом, - победить или умереть, - или мы предоставляем право прекра­тить голодовку, если наступит явная опасность для здоровья и жизни. Большинство не было склонно заранее намечать границы нашей голодовки, но в то же время считало, что в нужный момент бюро фракции принадлежит решающее слово.

Требования, которые мы предъявили ВЧК, све­лись к восстановлению режима, действовавшего до 23 июня, т. е. к открытию камер от 8 до 8, к общим прогулкам и к удалению военного караула. Послед­нее требование было вызвано тем, что в тюрьму пос­ле изменения режима был введен военный караул. Мы назначили срок в три дня и приступом к голо­довке наметили 26 июня. В эти дни мы должны бы­ли правильно организовать голодовку. Среди нас были больные: старик, страдающий астмой; двое с активным туберкулезом; один в возвратном тифу; эпилептичка с женской болезнью. Мы выделили их в первую очередь для освобождения от голодовки. Кроме того, нам пришлось освободить от участия в голодовке меньшевичку, только что закончившую свою семидневную голодовку, и одного, правда, здо­рового товарища, который жил в одной камере с ти­фозным, ходил за ним, носил его на руках в убор­ную, так как у больного отнялись ноги и пр. Семь человек было исключено от участия в голодовке. Мы предложили наиболее старым товарищам, чей орга­низм перенес уже немало тюремных голодовок, вый­ти из голодовки, но они, конечно, отвергли наше предложение. Мы настаивали, чтобы двое из моло­дежи, которым еще не исполнилось 18 лет, не участ­вовали в голодовке, но встретили только одно возму­щение. Итак, из 55 меньшевиков выпало 7, и 48 при­ступило к голодовке. В тот же день объявили голо­довку анархисты в числе 10 человек. Левые эсеры присоединились на 4-й день к нашей голодовке, при




этом объявили голодовку «сухую», без воды. Таким образом, 75 политических заключенных приняли участие в голодовке.

С первого момента голодовки в нашем флигеле одиночного корпуса воцарилась мрачная обстанов­ка. Дежурный чекист с особой торжественностью об­ходит галереи и заглядывает в волчки. Надзиратели насторожены; высшее тюремное начальство по вече­рам после поверочного звона появляется на горизонте. Гулко расхаживают вдоль камер вооруженные сол­даты. Голодающие выработали элементарные пра­вила поведения: стараться не расходовать энергии, лежать на койках, пить тепловатую воду полстака­на- стакан в день. Но в первый день голодовки нас уже ждал неприятный сюрприз. Стояла чудесная солнечная погода, а директор, как на зло, распоря­дился не выпускать голодающих на прогулку. Ка­меры оставались на запоре круглые сутки; на оправ­ку стали выпускать не более двух камер сразу; об­щение сделалось совершенно невозможным. И даль­ше мелкие репрессии и ущемления усиливались с каждым днем голодовки. Больные, не участвующие в голодовке, приняли на себя роль уборщиков, - а с 3-4 дня голодовки уже многим товарищам стало трудно производить уборку, - но вышел приказ, запрещающий обход камер уборщикам. Библио­текарю было также запрещено разносить книги, и голодающие, таким образом, лишены были един­ственной утехи - чтения. Наконец, по распоряже­нию властей перестали выпускать старост для обхода голодающих камер. Если бы такое положение ока­залось устойчивым, заключенные очутились бы в ту­пике, - изолированные друг от друга, предостав­ленные своим горьким думам и физическим недугам. Но к четвертому дню удалось на деле восстановить старост в правах, и хотя за мной, как тень, брела фи­гура чекиста, присутствовавшего при моих разгово­рах с товарищами, - я все же мог обо всем инфор­мировать товарищей, хоть немного ориентироваться


в настроении, учесть шансы голодовки и силы сопро­тивления.

На третий день голодовки к вечеру старост вы­звали из камер. Явился представитель губчеки и со­общил, что из Москвы прибыл уполномоченный ВЧК специально по поводу нашей голодовки.

- Он пошел с Поляковым поужинать, а потом придет в тюрьму.

- Хорошо. Пусть подкрепится.

Мы сообщили товарищам благую весть и стали ждать чекиста из Москвы. К вечерней поверке, од­нако, приезжий не явился, и я послал ему срочный вызов, - требование немедленной явки в тюрьму. На следующий день днем директор пришел ко мне в ка­меру и подтвердил, что, действительно, приехал пред­ставитель ВЧК и собирается в тюрьму. Но и в этот день уполномоченный не явился.

На пятый день нашей голодовки прибыл из Мо­сквы представитель Красного Креста. Вызвали всех старост, и наша встреча состоялась там же в одиноч­ном корпусе, в комнатке тюремного надзирателя. Молодая дама в белом платье, с испуганными глаза­ми и официально-холодным видом принесла нам цветы - чайные и красные розы, которые мы отнес­ли в камеры голодающих женщин. Представитель­ница Креста ничего утешительного сообщить не мог­ла. В Губчеке ей сказали, что все зависит от Москвы, от ВЧК. Она тоже слышала, будто уполномоченный приехал в Орел и недоумевает насчет причины его неявки. Быть может, его скрывают от нас, ждут, что мы и так поддадимся? Присутствуют при свидании чекисты, и очень трудно свободно беседовать...

Лишь к вечеру пятого дня голодовки пришел ко­мендант Губчеки и сообщил, что вышло недоразу­мение. Действительно, из Москвы приехал чекист, но не по случаю нашей голодовки, а для ревизии дел железнодорожной чеки. Легко понять, как ударило это издевательство по нашим издерганным нервам. Рухнула надежда на то, что в Москве товарищам уда-


лось заинтересовать «сферы» нашей судьбой. ВЧК предоставила нам свободу умереть.

Внутри, в среде голодающих, атмосфера стано­вилась все напряженней и безвыходнее. Обхожу камеры, коротко - в присутствии чекиста - беседую с товарищами. Большинство на пятый-шестой день лежит в прострации, беспомощно, раздавлено. Голодные годы в советской России не прошли даром, и выносливость ослабела. Двух товарищей, у которых голодовка протекала поистине мучительно, пришлось уже на 4-й день незаметно, без шума от­править в больницу. Один из них - старый социал-демократ, еще в 1902-м году проводивший голодов­ку в Екатеринославской тюрьме, жаловался: - руки и ноги отнимаются, сердце немеет. Вызванный врач высказал опасение за его здоровье. Аналогично об­стояло дело с 20-тилетней барышней, которую в истерике, в слезах пришлось вынести в больницу на носилках. С одним юношей случился обморок, и мне казалось, что он страшно вытянулся и похудел за последние дни. Другой товарищ пролежал ночью в трехчасовом обмороке, - пришлось его поселить с соседом в одну камеру. Среди левых эсеров, где по­чти вся фракция состояла из туберкулезных и сер­дечных больных, уже к вечеру второго дня «сухой» голодовки появились тяжелые случаи. Меньшевики, большею частью, лежали в бессилии на койках, и при обходе с редкими удавалось поговорить или, тем бо­лее, посоветоваться о положении. Встречают с на­деждой во взоре, но надежда, сейчас же гаснет, и потухают глаза. Бывало, садишься рядом на койку, проводишь рукой по волосам, жмешь похудевшую и горячую руку и наскоро шепчешь слова утешения...

Странное дело: все наши предварительные расче­ты и представления оказались ошибочными. Интел­лигенты, слабые женщины, молодежь, старики стой­ко переносят голодовку; рабочим приходится тяже­лее, как и сильным, здоровым людям. Если бы сей­час заново организовать голодовку, пришлось бы по


иному расценивать силы и сортировать людей. Ат­мосфера сгущается. Освобожденные от голодовки туберкулезные товарищи больше не в состоянии оставаться зрителями, и я не мог противиться подаче одним из них заявления о присоединении к голо­довке.

- Я все равно крошки хлеба в рот не беру, - убеждал меня товарищ.

Нервы у товарищей взвинчены до крайней степе­ни, и я никогда не забуду, как при обходе камер один социал-демократ, годы сидевший в царских тюрь­мах, обозвал в сердцах «мерзавцем» мою тень, сопро­вождавшего меня чекиста, а, когда тот выскочил из камеры, заявил мне категорически:

- Ничего больше не остается, кроме смерти. На­до кончать с собой. Я готов сегодня же вскрыть жилы. Что мучиться напрасно на потеху палачам!..

Не знаю, удалось ли мне его успокоить обещани­ем обсудить вопрос с членами бюро. На седьмой день голодовки из 48 меньшевиков по моему под­счету оставалось годными для дальнейшей борьбы не более 16-20 человек. Левые эсеры почти все бы­ли в тяжелом состоянии; наш товарищ, немного фельдшер, явочным порядком стал обходить камеры тяжело больных, давал мышьяку для поддержива­ния деятельности сердца. В это время две левых эсерки, молодые девушки, пытались покончить с со­бой путем самосожжения. У нас шел седьмой день, у них только третий голодовки, - но «сухая» голо­довка, по-видимому, ужасна по действию, а к этому психология отчаяния, в конец издерганные нервы. Они подожгли свои соломенные тюфяки. Густой дым повалил из волчка камеры в коридор; сейчас же заметили дым окружающие; и мы вынесли бедных девушек в полуобморочном состоянии. Как мне говорили, поджигая тюфяки, они пели какую-то пес­ню, которую слышали соседи. Это было в 5 часу дня, и при этом присутствовала представительница


Красного Креста, оказавшая им медицинскую по­мощь.

Сам я почти не чувствовал усталости. Только ночью на 6-ой день болело сердце. Но сон обычно крепкий, а день весь занят по горло тревогами и за­ботами. Когда после обходов возвращаешься в ка­меру и ложишься на койку, перед взором проходят впечатления дня. Измученные лица товарищей, стой­ко и покорно переносящих страдания; гневные, страстные реплики, нарастания эксцессов в атмосфе­ре и почти у всех мысли о самоубийстве, как един­ственном средстве вывести советскую власть из рав­новесия. Получалось как бы некое соревнование: кто раньше призовет смерть и купит остальным сво­боду... Гонишь от себя прочь мрачные картины во­круг и хочешь хоть на минуту обрести спокойствие, свет, тишину. Где этот давно оставленный, потерянный рай? Караул со двора стреляет в стену и каж­дый выстрел отдается в сердце. За окном с север­ной стороны, где расположена моя камера, по вече­рам обучаются солдаты. Они маршируют и поют песню красного милитаризма: ... «за власть советов и, как один, умрем мы все за это»... И внутри в ко­ридоре сменяется караул, и в десятый раз я веду нудный разговор с солдатом, подошедшим к моей двери.

- Так как же, товарищ староста, все есть вам не дают? - спрашивает он.

Я объясняю ему, что мы добровольно голодаем, требуем человеческих условий заключения, чтобы нас не держали день и ночь взаперти, как зверей в клетках. Но солдат не понимает и вновь спрашивает с недоумением:

- Так, значит, есть вам не дают?..

По-видимому, голодовка, как орудие самозащиты, настолько дикая вещь, что простому человеку ее ни­как не понять. Я снова пишу заявление и требую явки Губчеки. Приходит комендант и говорит, что председатель - на митинге и некому придти к нам.


Я волнуюсь и кричу, что нас толкают на обструк­цию. Нам других путей не остается, как ломать две­ри и решетки... Когда на утро мы встали, на дворе мы увидели большой конный эскадрон. Он был введен на случай обструкции голодающих, и ему бы­ло приказано стрелять в окна при первом нашем дви­жении.

В этот день я получил письмо от старой анар­хистки О. И. Таратуты. Она писала трагически о без­выходности положения и сообщала, что две анар­хистки решили покончить с собой и что сама она с вожделением смотрит на крепкий гвоздь в своей ка­мере. И это писал человек, имевший приговор на 18 лет каторги и десять из них отбывший до рево­люции! Я понял сразу, что время кончать и что именно нам, сдержанным и рационалистическим элементам среди голодающих, надо взять на себя ответственность и облегчить другим отступление. Я сделал еще раз обход меньшевистских камер. То же отчаяние в глазах, физическая прострация.

- Надо кончать, - говорят некоторые.

- Чека ждет смерти, - упрямо твердят другие. - Когда будет смерть, тогда она уступит...

Пытаюсь поговорить с членами бюро, но два чле­на бюро не в состоянии ни о чем разговаривать, да­же не спрашивают о положении. Наконец, скоро за­звонит колокол, камеры захлопнутся, пройдет по­верка, и мы вступим в девятый день голодовки.

Я созываю заседание бюро из трех человек и ставлю вопрос ребром о ликвидации голодовки. Чув­ствую свою личную ответственность, но настаиваю на принятии единогласного решения. Анархисты и левые эсеры, которых я предварительно поставил в известность о своем взгляде на положение, без дол­гих прений решили голодовку продолжать. Мы же пришли к решению прекратить голодовку. Мотивы прекращения свелись к следующему: 1) отсутствие уступок со стороны ВЧК, 2) тяжелое состояние боль­шинства голодающих социал-демократов, 3) нара-


стание эксцессов у анархистов, левых эсеров и, от­части, у меньшевиков, 4) необходимость облегчить отступление другим фракциям, так как после нашего отпадения их голодовка лишалась всякого смысла...

Легко понять, как было принято решение в нашей среде. Левые эсеры и анархисты голодали дальше - первые, прекратив голодовку на 8-ой день, а вто­рые -на 11-ый день. Последствия, конечно, сказа­лись сейчас же. Свыше 15 цинготных, около 30 острожелудочных заболеваний появились немедлен­но. Тяжело больных свыше 12-ти человек пришлось на носилках отправить в больницу. Две комнаты, отведенные нам в тюремной больнице, были сплошь заселены. Пришлось установить очередь, и после голодовки свыше 35 товарищей перебывали в боль­нице. Один меньшевик заболел сыпным тифом. Только долго спустя мы получили известие из Мо­сквы. На все обращения в ВЧК Уншлихт отвечал одно:

- Если хотят, - пусть умирают.

У. «ВЫГОВОР» - СТРЕЛЬБА - ПОБЕГ.

Опять потянулись долгие суровые дни. На дворе солнце, лето, роскошная зелень садов и полей прельщает за решеткой окна. А мы после голодовки познали на опыте прелести строгого режима. Каме­ры закрыты, прогулка полчаса в день, небольшими группами. Походная кухня явно доживает свои по­следние дни, и однажды в 11-м часу вечера мы услы­шали прощальный стук уезжающей со двора двукол­ки. С продовольственными передачами становится все строже и теснее... Опять голод, недоедание, от­сутствие денег. Вновь перешли в общую кухню, на баланду с червями и ложку пшенной каши. Несмот­ря на собственную картошку, которая готовится до­полнительно в больнице, приходится туго. Слежка и надзор усилены. Дежурный чекист и военный ка-


раул все больше дают себя чувствовать. Директор допекает всякими мелкими репрессиями.

Но в общем август, часть сентября прошли тихо, без перебоев. У всех после голодовки появилась острая потребность в этой тишине. Отдыхаем, залечиваем раны, - кто в одиночке, а кто в больнице. Все остатки наших средств затрачиваем на жиры для пострадавших от голодовки. И, как это ни странно, сейчас после всего пережитого, режим и его суро­вость нас мало занимают. Одна мысль овладела все­ми: здесь в Орле нам ничего не добиться. Надо от­сюда бежать. В Москву! - мечтают привезенные из Москвы. В Харьков! - мечтают донбасовцы. И кой-кого уже берут в Москву или Харьков, в редких случаях - не без влияния проведенной голодовки: - происходят освобождения... Оторванность от воли безгранична. Мы делаем попытку понять положение по коммунистической прессе; группами по десять че­ловек мы обсуждаем какие-то вопросы, пишем про­тесты и заявления. Наконец, мы не выносим этой удушливой атмосферы и требуем от власти одного: перевода в Москву.

В это время у меня произошло столкновение с ди­ректором тюрьмы. Повод был случайный, но все об­стоятельства характерны. Среди донбасовцев, пе­реведенных к нам из концлагеря, было помимо 27 с.-д. - 10 беспартийных. Только один из них имел некогда отношение к политике; остальные совершен­но случайно попали в категорию «политиков»; это были люмпены, принципиально чуждые нам люди. Естественно, что мы с ними не общались; на дворе они гуляли отдельно; личного знакомства с ними ни­кто не вел. К голодовке из-за условий тюрьмы они не примкнули, а скоро мы узнали, что беспартийные добиваются каких-то тайных бесед с чекой и дирек­тором. До нас дошли слухи, что Поляков обещал похлопотать за них, и скоро мы получили сведения, что двое из них предложили свои услуги Губчеке по части внутреннего освещения в тюрьме.


Терпение наше было исчерпано. Мы объявили им бойкот, а затем мы были вынуждены поднять во­прос о выделении беспартийных из занимаемого на­ми крыла одиночного корпуса. По поручению всех фракций я обратился с заявлением к директору, в котором указал, что беспартийные, в сущности, не политики, что у нас с ними враждебные отношения, и мы просим во избежание всяких нежелательных осложнений переселить их в другое место. Нет со­мнений, что в мае-июне наша просьба была бы не­медленно удовлетворена. Другое дело сейчас. Ди­ректор вернул мое заявление с надписью: - Что за ерунда? В случае каких-либо осложнений виновные будут наказаны, согласно инструкции, вплоть до за­ключения в карцер. Конечно, я ему тотчас ответил резким письмом, где, между прочим, указал, что мы, политические узники, превосходно понимаем, какое удовольствие доставляет старым тюремщикам угро­жать социалистам и анархистам заключением в кар­цер. Прошел день-другой и в результате меня вызывают в контору и предъявляют книгу, в которой черным по белому написано, что директор централа, согласно § инструкции, объявляет заключенному «строгий выговор» за неуместное заявление. Это бы­ло смешно, но прежде чем продолжать полемику с директором, я решил посоветоваться с товарищами. - Хорошо, если после выговора последует карцер. Ну, а если Саат причинит нам неприятности при пе­редачах? Все коллективное продовольствие направ­ляется на мое имя!.. Скрепя сердце, мы решили не обострять отношений. Но с тех пор окончательно были нарушены отношения с директором, пока но­вые обстоятельства не заставили позабыть этот ин­цидент со «строгим выговором».

Это случилось в результате стрельбы в наши окна. В общем мы привыкли к частой стрельбе по вечерам. Пули попадали в стены, и вряд ли солдаты метили в людей. Но произошли, по-видимому, какие-то изме­нения, и солдатам было приказано не стесняться в


выборе мишени. Раз сентябрьским утром во время прогулки я был свидетелем такой сцены. Наша ма­ленькая товарка стояла на табурете в своей одиночке и смотрела поодаль от решетки на двор. Мы делали круг и все время видели ее длинные белокурые во­лосы. Вдруг караульный солдат со двора заметил ее и выстрелил прямо в упор. Пуля пробила стекло и, пройдя над головой товарища, ударила в потолок. Тюрьма заволновалась, караульный смутился, и че­кист составил протокол. Мы были склонны забыть про этот несчастный случай. Но стрельба оказалась не случайной, а входила в систему борьбы с нами. Об этом нам напомнил следующий случай.

Помню, дело было вечером. Скоро 8 часов. Уже прозвонил колокол. Камеры крепко заперты. Фор­точки открыты, как всегда во время проверки. Вни­зу уже началась поверка: обходят камеры нижнего этажа. Против моей камеры сидит меньшевичка. Мы высовываем головы через отверстие форточки, рас­кланиваемся и, когда звонит колокол, нам кажется, что мы в поезде. Поезд трогается, мы кричим друг другу: до свидания. Она едет в Харьков, а я в Мос­кву. Вдруг раздается выстрел. Дело привычное! Но сосед мой волнуется и кричит мне:

- Видите, напротив у Бархаша дым идет из ка­меры.

Неужели пуля туда попала? Неужели Бархаш ранен? В это время раздается стук изнутри из ка­меры Бархаша. Он как будто кричит:

- Откройте камеру! Я ранен!..

В мгновение ока вся тюрьма начала стучать в запертые двери. Это было как бы голосом инстинкта. Я стал тоже бить изо всех сил в свою дверь. Внизу суматоха, топот ног. Через форточку я вижу, как дежурный чекист с револьвером в руках бежит по лестнице к нам наверх с испуганными глазами, а со всех сторон сбегаются солдаты с винтовками и надзиратели со связками ключей. Прошло, верно, всего несколько секунд. Я прихожу в себя, покрываю


откуда-то взявшимся голосом стук, кричу това­рищам:

- Перестаньте стучать!..

Кричу надзирателю:

- Павлик, открой 139-ую камеру!

По распоряжению чекиста моя камера открыва­ется одновременно с камерой Бархаша. Он ранен в правую руку, в кисть. С помощью разорванной ру­бахи он крепко обвязал сожженное, израненное ме­сто и с искаженным от боли лицом бежит в больницу. Успокаивая товарищей, я бегу вслед за ним. Солдат с винтовкой по пятам следует за мной, не отставая ни на шаг. Конечно, в больнице нет ни врача, ни фельдшера. Бархаш не может сдержать крика от безумной боли, кусает до крови губы, и, как ошале­лый бегает по больничному двору, поддерживая ис­текающую кровью руку. Я беспомощно бегаю за ним, а солдат с винтовкой не отстает от меня. Из-за решетки больничного окна нам подают воду. Ране­ный пьет, стуча зубами о стекло, и опять мы кру­жимся в беспомощности по больничному двору. На­конец, приходит фельдшер. Но он боится дотро­нуться до раны и накладывает на нее вату, пропитан­ную эфиром. Открывается уже запертая на ночь па­лата; туда вставляется новая койка, - все места еще заняты оправляющимися от голодовки, - и Бархаш со стоном ложится на койку. Директор в результате краткого разговора отправляется за доктором-хи­рургом.

Я вернулся в корпус и сообщил товарищам о по­ложении. Кругом кучка чекистов и комендант.Онитвердо решают прекратить «беспорядок» и посадить меня в камеру. Но им это не удалось. Мы пошли при свете коптилки осматривать камеру Бархаша. В ней пахло еще порохом, дымом. Бархаш стоял не­далеко от окна, повернувшись к нему спиной, и читал газету, подняв ее вверх. Караульный со двора уви­дел газету и руку, прицелился и выстрелил. Пуля, разбив стекло закрытого окна, попала в руку, про-


шла через газету и скрылась в стене, пробив в ней большую воронку.

Часам к 11-ти вечера явился из города хирург. Он ковырял раненую руку, не нашел в ней никаких ос­колков, но все же не мог обещать, что рука будет действовать. Бедный Бархаш, прижавшись ко мне, переносил страдания с большой выдержкой и спо­койствием...

Конечно, мы подняли шум по поводу стрельбы и повсюду разослали протесты. Л.Л. Бархаш не был меньшевиком; он примкнул к нашей фракции в тюрьме в качестве сочувствующего. Дело против него было затеяно в Туркестане, откуда он был привезен в Москву в ВЧК по обвинению в участии в антисоветском повстанчестве. После ранения мы по наивности рассчитывали, что его выпустят. Но, ко­нечно, мы ошиблись. Именно в то время, когда Бар­хаш лежал в больнице, прибыло постановление ВЧК о высылке его в Архангельск, в Холмогорский (зна­менитый избиениями) концентрационный лагерь на 2 года. Мы с большими усилиями задержали его на месяц в Орле, после чего он долго сидел в Таганской пересыльной тюрьме в сыпнотифозном очаге, и вы­жил ли он, отправлен ли на дальний север, - я до сих пор ничего не знаю. А в централе усиленно го­ворили, что караульному солдату, ранившему его, была объявлена в приказе благодарность и пожало­ваны в награду часы. Солдат, мол, действовал пра­вильно и только соблюдал инструкцию, которая тре­бовала, чтобы караул стрелял в тех, кто сидит на ок­нах, трогает решетки и пр.

Но скоро мы были отомщены, отомщены за все: за неудачу, за голодовки, за издевательства, за стрельбу в заключенных. Накануне вечером внезап­но взяли из тюрьмы всех донбасцев. Мы провожа­ли их, помогали усаживаться в автомобили, видели обыск, при котором тщательно отыскивали и заби­рали столовые ножи. Начальник конвоя грозно ска­зал:


- Если кто попытается бежать или ослушаться приказаний, будет на месте застрелен...

Мы расцеловались, и они отбыли в Харьков. Эта ночь была темная, а на утро после поверки пробе­жавший мимо приятель из уголовных шепнул мне:

- Сегодня ваши бежали из больницы...

Да, побег оказался фактом. К нему заметно го­товились давно. Недаром из корпуса в больницу и обратно все время летали записочки. Все это настолько бросалось в глаза, что за неделю до побега я счел нужным предупредить левого эсера Шебалина: - Будьте осторожней. Мы уже заметили, что вы что-то замышляете. Как бы не пронюхали архан­гелы...

Шебалин категорически заверял меня,что ни о каком побеге не помышляют...

В ночь побега в палате остались, кроме левых эсеров и анархистов, только раненый Бархаш и один беспартийный донбасовец, случайно выпавший из списков отправляемых в Харьков. Беспартийному дали снотворного, и он крепко спал. Беглецы рас­пилили решетку, отогнули почти на половину же­лезный прут в квадрате решетки и вылезли на боль­ничный двор. Их было четыре левака и три анар­хиста, - всего 7 человек. Упорно говорили, что четвертый анархист, по прозванию Сатана, никак не мог пролезть в отверстие из-за своей толщины. Беглецы прошли через пустую прачечную к тюрем­ной стене и с помощью заранее приготовленной лестницы перескочили через нее и - так их и виде­ли! Это было в 2 часа ночи. Караул с башни на больничном дворе услышал шум и хотел сигнализи­ровать, но сигнализация не действовала. Кругом бы­ла непроглядная, глухая ночь, - и только перед ут­ренней поверкой узнали о побеге.

Не знаю, что делали власти за стенами тюрьмы. У нас внутри тюрьмы они обнаружили полную бес­помощность. У взломанной решетки поставили за­чем-то часового с винтовкой. Старший надзиратель


Просмотров 396

Эта страница нарушает авторские права




allrefrs.ru - 2021 год. Все права принадлежат их авторам!